Те, что от дьявола
Шрифт:
Во время наших сборищ, иной раз прерываемых стрельбой неприятеля по нашим передовым постам, Розальба оказывала нам честь, угощая пуншем, и угощала с той непередаваемо стыдливой невинностью, которая казалась мне издевкой самого дьявола. На этих вечерах она избирала себе новые жертвы, но я не интересовался, кто были мои преемники. Сердце мое не участвовало в жизни плоти, я не звенел цепями обманутых надежд, как сказал уж не помню какой поэт. Не томили меня ни сожаления, ни ревность, ни досада. Я наблюдал со стороны, став зрителем, за поступками и жизнью женщины, прячущей все бесстыдство порока за очарованием невинности. Когда я приходил к ней, она говорила со мной с застенчивой простотой юной девушки, случайно повстречавшейся возле источника или в лесу. У меня больше не кружилась голова, исчезли опьянение, хмель, буря чувственности, которые возникали в ее присутствии. И я был рад, что они рассеялись, исчезли, умерли. Вот только видя,
Об этом я и сказал ей однажды вечером. В тот вечер никого, кроме меня, у нее не было. Из кафе я ушел довольно рано, оставив господ офицеров с азартом играть на бильярде и в карты. Да, вечер уже наступил, но мы были в Испании, где знойное солнце с трудом отрывается от небесного свода. Стояла африканская жара, и Розальба встретила меня полуодетой, с обнаженными плечами и руками. Сколько раз я и порыве страсти жадно впивался в эти плечи, а они столько раз под влиянием чувственного смятения, искусно мной разжигаемого, розовели, становясь нежнее сердцевинки земляники. Растрепавшиеся в жаре волосы тяжело падали на золотистую от загара шею Розальбы, и вся она, растрепанная, неприбранная, томная, была так хороша и соблазнительна, что могла бы заставить пасть и сатану, отомстив за Еву. Она полулежала, опираясь на столик, и что-то писала. О-о, если Стыдливая взялась за перо, то, без сомнения, только для того, чтобы отправить записку очередному любовнику, назначить ему свидание и вновь изменить фельдшеру, который все так же молча проглотит очередную измену, как она очередную порцию наслаждения. Когда я вошел, письмо уже было написано и она, собираясь его запечатать, топила на пламени свечи голубой воск с серебряными блестками. Он до сих пор стоит у меня перед глазами, и вы очень скоро поймете почему.
— Где Идов? — спросила она, сразу взволновавшись, как только увидела меня: эта женщина неизменно льстила гордости и чувственности мужчины, показывая, насколько его присутствие ее волнует.
— Сегодня его свели с ума карты, — ответил я, смеясь и поглядывая с вожделением на розовое облако, одевшее ее лицо, — а на меня нашло другое безумие.
Она сразу поняла, о чем я. И ничуть не удивилась — привыкла, что любой мужчина, будь он простой солдат или высокородный дворянин-генерал, в ее присутствии не остается равнодушным.
— А мне казалось, что вы покончили со своими безумствами, — томно проговорила она, и розовое шампанское, играющее у нее на лице, которое я так хотел допить, превратилось в пурпур от мысли, на которую я навел ее.
Розальба наложила на растопленный воск печатку, и он застыл, скрепив письмо.
— Посмотрите, — поддразнивая, разжигая меня, она показала на воск, — вот ваша точная копия. Секунду назад кипел и уже остыл.
Она перевернула письмо и приготовилась написать адрес.
Уверен, что я уже надоел вам своими бесконечными повторениями, но повторю еще раз: я не ревновал эту женщину. Однако все мужчины одинаковы, мне захотелось узнать, кому же она пишет. И я, поскольку все еще стоял, наклонился, чтобы заглянуть ей через плечо, но взгляд мой привлекла ложбинка между плечами, убегающий вниз пушок — сколько по этой ложбинке струилось моих поцелуев!.. И я уронил еще один в русло любви, и его жар помешал ей надписать адрес. Ее будто ужалил огонь, она уже не склонялась над письмом — откинулась на спинку кресла и смотрела на меня, тая от желания и смущения, главного своего очарования. Я стоял у нее за спиной, она смотрела на меня, запрокинув голову и приоткрыв влажный рот, и на розовой влажной розе я запечатлел еще один поцелуй.
Но у мимозы были нервы тигра. Внезапно она вскочила.
— Идов поднимается по лестнице, — шепнула она. — Он проигрался и сейчас устроит мне сцену ревности. Когда он проигрывает он ревнив. Спрячьтесь сюда, а я постараюсь его побыстрее спровадить.
Розальба открыла большой платяной шкаф и втолкнула меня в него. Думаю, нет на свете мужчины, который не побывал бы в каком-нибудь шкафу, ожидая появления мужа или официального покровителя.
— Тебе, надо сказать, повезло, что тебя отправили в шкаф, — усмехнулся Селюн. — Мне однажды пришлось пережидать в мешке из-под угля. Разумеется, было это до моей проклятой раны. Служил я тогда в белых гусарах. Сами можете представить, в каком виде я вылез из угольного мешка.
— Вот-вот, — с горечью подхватил Менильгранд, — все это последствия адюльтера и дележа женщины! В такую минуту даже бахвал забывает о гордости и, сочувствуя перепуганной бабенке, становится таким же трусом, как она, и так же трусливо прячется. Я думал, меня стошнит, когда я оказался в шкафу в мундире, с саблей на боку и — что уж верх нелепости! — не ради спасения чести, потому что спасать было нечего, и не во имя любви, потому что
Но я не успел всерьез прочувствовать всю унизительность своего положения, оказавшись, словно сопливый школяр, в потемках шкафа и ощущая прикосновение платьев, пьянивших запахом тела Розальбы. Разговор, который я услышал, помешал мне наслаждаться пьянящими ощущениями… Вошел фельдшер. Розальба не ошиблась, он был в прескверном настроении и, как она предупреждала, переживал приступ ревности, тем более неистовый, что перед нами никогда своей ревности не обнаруживал. Разозленный, полный подозрений, он, очевидно, наткнулся на письмо, оставшееся лежать на столе, адрес на нем так и не был написан, виной тому мои поцелуи.
— Что это за письмо? — спросил он с раздражением.
— Я написала в Италию, — спокойно ответила Стыдливая.
Но ни ответ, ни спокойствие его не обманули.
— Врешь! — рявкнул он; достаточно было чуточку поскрести лощеного Лозена, и под ним обнаруживался грубый солдафон.
По одному его слову я понял, как живут между собой эти двое, потчуя друг друга скандалами, с образчиком которого готовы были ознакомить и меня. Я и изучил его, сидя в глубине шкафа. Ни фельдшера, ни Розальбу я не видел, но слышал их, и этого было достаточно: они словно стояли перед моими глазами. Интонации и слова великолепно передавали происходящее, голоса звучали все громче, пока не достигли крайней степени ярости. Фельдшер настаивал, чтобы Розальба показала ему письмо без адреса, а Стыдливая, прижав к себе письмо, упрямо отказывалась. Тогда Идов решил завладеть им силой. Я слышал шуршанье платья, топот ног, беготню, и, сами понимаете, он оказался сильнее, отнял у Розальбы письмо и прочитал его. Она назначала свидание мужчине, письмо свидетельствовало, что этот мужчина был уже осчастливлен и ему вновь обещали счастье… Но мужчина не был назван по имени. Фельдшер, как все ревнивцы, пылал нелепым любопытством и требовал назвать имя того, с кем его обманывали. Стыдливая почувствовала себя отомщенной за насильно отнятое послание, которое вырвали из ее помертвевшей и, возможно, окровавленной руки, потому что я слышал крик: «Ничтожество! Вы поранили мне руку!» Для Идова это письмо оказалось лишней насмешкой, издевательством, он узнал из него только то, что знал и так: у его жены есть любовник — очередной! — и озлобился еще больше. Фельдшер дошел до той степени злобы, которая не служит чести мужчины, он осыпал Стыдливую площадной бранью, ругался грязно, как последний извозчик. Я думал, что он набросится на нее с побоями. Были и побои, но позже. Он упрекал ее — и какими словами! — за то, что она… была именно такой, какой мы ее знаем. Фельдшер был груб, грязен и отвратителен, Розальба отвечала ему так, как может отвечать женщина, которой нечего терять, которая до тонкости изучила сожителя и знает, что держит их в общей грязной постели не любовь, а ненависть. Она не марала себя грязной бранью, но в своем холодном стремлении оскорбить была куда более жестока и беспощадна, чем Идов в безудержной ярости. Она бесстыдно издевалась над ним, истерически хохоча, когда ненависть захлестывала ее до удушья, и на потоки грязи, которыми фельдшер обливал ее с ног до головы, отвечала, стремясь только подлить масла в огонь, довести мужа до безумия, дьяволица каждым своим словом раздувала его гнев, бросала в порох зажигательные снаряды. Из всех тщательно продуманных оскорблений, которыми Розальба язвила его, вернее всего действовало уверение, что она никогда его не любила. «Никогда! Никогда! Никогда!» — повторяла Стыдливая со свирепой радостью, словно бы отплясывая на его сердце и топча его каблуками. Мысль о том, что его никогда не любили, всего обиднее для самолюбия мужчины, чья красота одержала столько побед, всего оскорбительнее для избалованного фата, за чьей любовью неизменно стояло тщеславие. Настал миг, когда он, не выдержав безжалостно повторяемого слова «никогда», пытаясь от него заслониться и не желая ему верить, воскликнул:
— А наш ребенок?
Безумец! Неужели он полагал, что ребенок может стать подтверждением любви, неужели надеялся смягчить воспоминаниями о материнстве?!
— Наш ребенок? — повторила Розальба, расхохотавшись. — Он был не от тебя!
Услышав сдавленный хрип, похожий на тигриное рычанье, я представил себе, каким огнем вспыхнули зеленые глаза фельдшера. От его проклятий едва не разверзлись небеса.
— А от кого, чертова шлюха?! — прорычал он.
А она хохотала, как гиена, и никак не могла остановиться.
— Не твое дело! — с презрением и насмешкой наконец бросила она.
И потом твердила: «Не твое! Не твое!» — хлестала его этой фразой сто раз подряд, повторяя на все лады, а когда устала повторять, пропела, словно победная фанфара. Безжалостно хлеща вконец обезумевшего человека бичом своего отказа, крутя его волчком в горькой пустыне неведения, Розальба с пылом неукротимой ненависти спешила его извести, изничтожить и принялась бесстыдно перечислять имена своих любовников, всех офицеров полка.