Те, кто внизу. Донья Барбара. Сеньор Президент
Шрифт:
– Разве можно так рисковать жизнью, – укоризненно заметил Сантос, обращаясь к Кармелито. – Дайте им сигнал, чтобы выходили из воды.
– Сейчас это бесполезно, – отвечал Антонио. – Дырки в тапарах, через которые они могли бы увидеть сигнал, – с той стороны. Да и поздно. Им теперь и шелохнуться нельзя. Кайман – рядом, видите – рябь пошла.
Действительно, в нескольких шагах от тапар водяная поверхность подернулась легкой рябью.
– Ш-ш-ш! – зашикали пеоны, разом пригибаясь, чтобы кайман их не заметил.
Минута тишины и томительного ожидания показалась людям вечностью.
Величаво, как и подобает старому кровожадному хищнику, кайман поднял над водой свою страшную голову и огромную, одетую в крепкую броню спину.
Тапары, как бы относимые легким течением, подались
– Теперь они со стороны его слепого глаза, – прошептал Антонио.
Тапары продолжали скользить, но уже по направлению к кайману, и хотя он их не видел, так как совсем поднялся над водой и здоровым глазом внимательно осматривал берег, опасность все же не миновала, поскольку двое смельчаков находились от чудовища на расстоянии одного его броска, и малейшая неосторожность могла стоить им жизни.
Так и есть! Чудовище вдруг повернуло голову и замерло, рассматривая плывущие тапары. Три винтовочных дула уставились на него с берега, подвергая риску жизнь находивших» я рядом с хищником людей. Но в тот момент, когда кайман ужо собирался снова погрузиться в воду, тапары резко качнулись, и все поняли, что Пахароте и Мария Ньевее отбросили их, решив идти напрямик, – только стремительное нападение могло их спасти.
Вскипели тинистые воды, забилось в судорогах гигантское тело хищника, взметнулось несколько раз в воздух, с шумом падая в воду, и наконец перевернулось и затихло, выставив огромное белое брюхо, распоротое и окровавленное. Пахароте и Мария Ньевее вынырнули с криком:
– С нами бог!
Единодушный ликующий вопль раздался с берега:
– Конец Брамадорскому чудовищу!
– Так кончатся и ведьмины штучки в Эль Миедо! Теперь у нас тоже сила!
VII. Жгучий мед
Альгарробо, растущий у переправы, звенит от пчелиного гула подобно мелодичной арфе.
Внуки Мелесио, взобравшись на ветви, к пчелиным гнездам, отгоняют пчел едким дымом пропитанных салом горящих тряпок и передают янтарные соты в руки сестер, столпившихся под деревом.
Стоит разъяренной пчеле запутаться в волосах одной из девушек, как все остальные с пронзительным визгом бросаются врассыпную, но тут же возвращаются, звонко хохоча и споря из-за жгуче-сладкого лакомства.
– Хватит с тебя. Теперь мне.
– Нет, мне! Мне!
Их семеро. Хеновена, старшая, осталась в низком канее поговорить с Мариселой или, вернее, послушать, облокотившись на стол и подперев лицо ладонями, что та рассказывает.
– Встану ранехонько и первым делом – купаться. Вода холодная-холодная, просто прелесть. Послушала бы ты, какой тут гвалт начинается! Вода журчит, я пою, а петухи, куры, утки и даже гуачараки [123] кричат на разные лады… Потом иду в кухню узнать, готов ли кофе, и, как только Сантос выходит из комнаты, подаю ему чашку самого крепкого, горького кофе – такой ему нравится. После – за уборку. Орудую так, что руки горят… Ну, конечно, если надо что починить – чиню, а потом принимаюсь за уроки. А там, не успеешь оглянуться, он из саванны приехал, и я опять на кухне: надо готовить обед, потому что кухаркину стряпню он терпеть не может и ест только то, что приготовлю я. Он прямо помешан па чистоте. Целый божий день я бью мух и гоняю кур от порога. Я уже приучила кур нестись в лукошках. Из саванны Сантос всегда привозит цветы. Но все вазы и так полны цветов: я собираю их возле дома. Я было начала подвешивать их к потолку, но он как увидел эти гирлянды, покатился со смеху. Я рассердилась, а потом поняла – он прав… Но это все чепуха! Вчера, знаешь, что было? Ко мне заявились индейцы! Сижу дома одна, – он с отцом и пеонами был в отлучке, а служанки ушли стирать на речку, – и вдруг слышу: «Кума, придержи собак». Выглянула в столовую, а там человек двадцать яруро; стоят себе, будто их и впрямь в гости звали, луки и стрелы в уголок поставили и уже собираются идти дальше, в комнаты…
123
Гуачарака – птица
– И ты не испугалась? – спрашивает Хеновева.
– Испугалась? Я вышла и накричала на них: «Вон отсюда, бесстыжие! Вам кто разрешил войти? Вот я на вас собак спущу». Бедненькие! Это были смирные индейцы, они ходили по саванне, искали, где бы подработать, и зашли к нам попросить соли и папелона [124] . Ты ведь знаешь, для них нет дороже подарка, чем кусок папелона. Но беда, если одному дашь больше, чем другому. Уж коли делить, то всем поровну… Но я притворилась рассерженной: «Свиньи! Нахалы! Наследили как!… Ну, погодите, тут где-то неподалеку куибы ходят…» Испугались мои яруро [125] , будто при них дьявола помянули, выпучили глаза и спрашивают: «Кума, ты видела куибов?»
124
Папелон – тростниковый сахар, не прошедший окончательной очистки.
125
Яруро, куиба – индейские племена.
Погоди, зачем я это тебе рассказываю? Ах да! Если бы ты видела, как обеспокоился Сантос, когда узнал, что индейцы застали меня одну в доме! Даже вечером, когда мы занимались, все о чем-то думал.
Хеновева молча смотрит на Мариселу. Та смущенно смеется:
– Нет, это не то, что ты думаешь. Совсем не то. Ну, что ты на меня так уставилась?
– Красивая ты. Да тебя этим не удивишь. Наверное, уже привыкла, все так говорят.
– Будет тебе!
– Так и есть. Сегодня небось уже преподнесли цветок.
– Разве что ты сейчас. А он лишь твердит, что я очень сообразительная. Все уши прожужжал. Прямо хоть бросай учение, может, тогда переменит тему… Да что ты все смотришь?
– Тебе очень к лицу эта блузка.
– Твоими стараниями. Думаешь, я не догадываюсь, что у тебя на уме?
Марисела начинает рассказывать о рисунках Сантоса, и обе долго смеются над тем, какой воротник пририсовал он на шее кукле. Хеновева опускает взгляд, барабанит пальцами по столу и, помолчав, говорит:
– И все же какая ты счастливая!
– Ха! – произносит Марисела. – Но ты смотри, поосторожнее!
– Чего мне остерегаться?
– Ты знаешь, что я хочу сказать.
– А что я знаю?
– Не прикидывайся. Ты тоже влюблена в него.
– В доктора? Такая замарашка, как я? Что и говорить, он очень симпатичный, но… мед – лакомство не для ослов.
– Правда, он очень симпатичный? – переспрашивает Марисела; ей приятно произносить эти слова.
Но невольно она произносит их таким тоном, каким говорят о несбыточном счастье, и, слушая собственный голос, понимает, что напрасно обольщает себя надеждами. Ведь в отношении Сантоса к ней есть все, кроме любви: строгость отца или учителя, когда он дает ей советы пли журит ее, дружелюбие старшего брата, когда шутит. И если иногда, заметив, как она молча задерживает на нем взгляд, он тоже молчит и смотрит ей в глаза, то на его лице появляется такая холодная улыбка, что сладкая тревога любви сразу уступает место стыду. К тому же последние дни Сантос только и говорит, что о своих каракасских приятельницах, и совсем не для того, чтобы выставить их в качестве примера, просто ему нравится вспоминать их, особенно одну, Луисану Лухан: ее имя он всегда произносит с особым значением.
– Я, как и ты, Хеновева, могу сказать: мед – лакомство не для ослов.
Теперь обе девушки постукивают пальцами по столу. А там, на дереве, потревоженные пчелы снова принимаются за свои соты, к жгучей сладости которых уже не тянутся лакомки.
Марисела, стараясь скрыть подступившие слезы, делает вид, -будто откашливается.
– Ты что? – спрашивает Хеновева.
– Горло горит… Меду наелась…
– Он такой, этот дикий мед. Сладкий, но жжет, как огонь.