Те триста рассветов...
Шрифт:
Миша не обижался, знал: злых и недостойных кличек на фронте не дают.
– Каратаева не видели?
– У Мамуты железное правило: вместе в бою - вместе на земле. Кто бы из штурманов не был его напарником в небе - одинаково пользовались его расположением на земле. Защищал и опекал он боевого товарища как брата.
Вдруг в праздничной толпе летчиков случилось замешательство. Все повернули головы в сторону фигуры, быстро приближавшейся к столовой. Это был солдат из штаба полка. Ничего хорошего в его озабоченной походке летчики не увидели.
– Посыльный… -
– Он самый. Привет Новому году, ребята!
– Неужели полеты? В такую-то погоду…
Солдат отыскал глазами командира эскадрильи старшего лейтенанта Зубова и на одном дыхании выложил:
– Товарищ старший лейтенант, командир полка приказал: построение летного состава через двадцать минут на стоянке!
Зубов с сожалением поглядел на окна столовой, на своп сверкающие «хромачи», вздохнул:
– Все слышали?
В эту минуту из-за крайней избы вылетел штурман Каратаев.
– Чего стоим?
– бросил он с ходу и кивнул на дверь столовой. [91]
– Погоди, погоди, - потянул его за руку Мамута, - ты сапоги-то хорошо надраил?
– Хорошо, а что?
– Положи аккуратно в вещмешок. Может, еще и пригодятся.
– Как, а Новый год?
– Слова Каратаева прозвучали так наивно и по-детски трогательно, что Мамута некоторое время пристально рассматривал своего штурмана, стараясь понять, шутит тот или говорит серьезно.
– В воздухе отметим, - наконец выдавил он.
– Пошли, штурман…
Мамута увидел, как враз сникла фигура Каратаева, слишком резким был для молодого штурмана переход от перспективы новогоднего вечера к боевому вылету во вьюжную ночь.
…Пушкарев, командир полка, молча и грозно возвышался перед строем, уткнув нос в поднятый воротник комбинезона. Рядом, нахлобучив на лоб солдатскую шапку, в валенках, стоял начальник штаба Шестаков. Ветер заметно утих. На аэродроме стояла непривычная тишина, и было слышно лишь, как шуршали метелки: это механики самолетов смахивали со своих машин непрекращавшийся снег.
– Третьего дня работали хорошо, - сказал наконец командир полка простуженным голосом. В холодную погоду он почему-то всегда болел.
– Мост в Жлобине бездействует, а потерь у нас не было. Товарищ командующий доволен, и я вас хвалю…
Когда Пушкарев говорил о потерях, он особенно упирал на то, что их не было, при этом летчики невольно вспоминали прошедшее лето и жестокие бои на Курской дуге. Да, однажды в разгар сражения Пушкарев собрал летчиков и стал упрекать всех в нечестности. «Вы что, обмануть меня хотите?
– кричал он, выкатывая белки и дергая обвисшими щеками.
– В других полках за ночь по нескольку экипажей теряют, а мы третий день летаем - и ни одного сбитого! Смерти боитесь, трусы!… Высоту не выдерживаете… Сам полечу - проверю!…»
Горько и обидно было слушать такие упреки. За нашими плечами, как-никак, собрался опыт Сталинграда, летчики умели воевать и в боях не жалели себя. Под их ударами горели эшелоны, замолкали вражеские батареи, разведчики приносили ценные сведения. И вдруг - «трусы»…
В строю зашумели. Самый
На следующую ночь Пушкарев, сам не летая, сел в заднюю кабину и направился на станцию Глазуновка в качестве не то ревизора, не то следователя. Едва унес оттуда ноги наш отец-командир! Если бы не мастерство летчика, быть бы нам без Пушкарева… С той памятной ночи разговор о малых потерях он, слава богу, больше не вел.
– …Ставлю боевую задачу, - продолжал командир полка.
– Южнее Жлобина немцы навели переправу. Приказано уничтожить. Погода, как видите, плохая, поэтому пойдут лучшие экипажи. Шестаков, прочти…
Услышав свою фамилию, Мамута не удивился. Новичков в такую погоду не пошлют. Однако неприятный холодок все же прошел по спине, чаще забилось сердце. Мамута посмотрел на небо, завешанное низкой снежной кисеей, на чернеющий невдалеке лес. Несколько снежинок опустилось на лицо. Он снял перчатку, провел ладонью по щекам, потер нос, зачем-то пристукнул каблуком унта о ледяной наст, словно пробуя его крепость, скосил глаза на Каратаева:
– Что скажешь, штурман?
– А что говорить? Лететь можно.
– Каратаев говорил тихо, осторожно подбирая слова, боясь показаться бесшабашным.
– Вдоль Днепра не заблудимся. Бомбы с крючками брать не будем. Приводной прожектор работает…
«Штурман есть штурман, - с горечью подумал Мамута, - ему лишь бы надежные ориентиры, а остальное приложится».
Но Мамута ошибался. Каратаев меньше всего думал сейчас о своем штурманском деле. Он хорошо понимал, какое испытание надвигается на экипаж, что это испытание может стоить им жизни, если летчик не справится с погодой. Но он знал и другое - мастерство и удачливость Мамуты, и ему хотелось подбодрить летчика, хотя сам еще не в полной мере осознал всю опасность хождения по краю пропасти. Нет, Каратаев не чувствовал себя богом: он боялся этой мрачной завесы снега, малой высоты над столь опасной целью, боялся быть сбитым и попасть в плен. Эта боязнь изматывала силы. Но все же в борьбе с собой, с мрачными чувствами, которые охватывали его всякий раз, когда предстояло лететь на опасную цель, долг брал верх над страхом. Ему удавалось перебороть себя и казаться спокойным, рассудительным, хотя борьба с самим собой порой изводила его. [93]
…Ночью в плохую погоду хорошо виден диск вращающегося винта. На его фоне мерно бьются коромысла клапанов, струится малиновый тугой свет выхлопного пламени, а за диском - чернота ночи. Под самолетом пятна земли, присыпанной снегом, и ни одного огонька вдали - все поглотила непроницаемая снежная завеса. Иногда в прорехах этой завесы виден Днепр, прихваченный у берегов неокрепшим льдом. Днепр - спаситель для экипажей, потерявших во тьме ориентировку, он - река надежды, судьбы, ведь впереди понтонная переправа…