Театр Черепаховой Кошки
Шрифт:
Виктор видел, как прыгнул на край ненадежной плиты. Потом экран поделился надвое, и слева оказались кадры из настоящей жизни, а справа — из придуманной, смертельной. На двойном экране несколько раз в замедленном повторе прошли кадры опасного момента, а Виктор смотрел и сравнивал. Слева он выгнулся от неожиданности назад, а потом рывком перегнулся вперед, и правая рука описала широкую дугу: назад и вниз, потом — вперед и вверх. А справа рука сразу пошла вперед, корпус не успел за рукой, ноги скользнули по краю…
Картинка снова развернулась на весь экран.
Ноги соскользнули,
Виктор, сидящий на диване, поднес руку к затылку и с облегчением понял, что не чувствует боли от удара и жжения ссадин: это доказывало, что счастливо окончившееся происшествие — правда, а смертельное — ложь. Но сердце все равно стучало и билось, зашкаливал адреналин, и все, что он мог сейчас чувствовать, было возбуждение — бешеное, почти эротическое.
Молодой Виктор стоял в узкой щели и смотрел, как качнулась и поехала плита, на которой он стоял секунду назад. Ее ребро: неровное, похожее на край обкусанного ногтя, зависло над ним, а потом рухнуло вниз, ударило точно в грудь, круша и ломая, и плита поехала дальше, сдирая кожу, перемалывая кости.
Экран потемнел.
Виктору стало сразу и холодно, и жарко: словно он сначала промерз до костей, а потом попал в доменный цех, где жар лижет лицо, как огромная собака. Рубашка промокла от пота и прилипла к телу. Виктор защипнул ее на груди двумя пальцами и потянул вперед, чтобы охладиться и избавиться от ощущения болезненной слабости.
Сердце колотилось по-прежнему, когда на экране снова возникла ведущая. Она волновала еще больше, и Виктор сначала не мог понять, почему, а потом понял: треугольник под ее короткой юбкой был теперь темным, и невозможно было угадать, есть там белье или нет.
Она что-то сказала: что-то неважное, вроде «до свидания», и Виктор выключил приставку. Он спешил в душ и, расстегивая штаны, подумал: СЛТ — это самое лучшее телевидение.
Дождь был сильным, косым, он бил прямо в окно, а окно было открыто: его створка опустилась вперед, и капли, разбиваясь о москитную сетку, брызгали на подоконник сквозь остроугольные щели с обеих сторон. Справа они собрались в маленькую лужицу, а слева потекли тонким ручейком, и это было похоже на слюну, стекающую из уголков рта душевнобольного.
Саша вытаскивала платок за платком и читала разрозненные мысли прохожих. Почти все они были про дождь.
Занятие было монотонным, изматывающим и даже отупляющим, и хотелось уже не осени, а чистой белой зимы со снегом в плавных складках, похожим на шелковые отрезы, готовые к работе.
Саша всматривалась в тротуар за проулком, но окно, за которым жили художник и Черепаховая Кошка, мешало смотреть. В их стекло тоже отчаянно бил дождь, хотя такого не могло быть: они ведь жили напротив.
Художник рисовал узоры на куске шелка, а Черепаховая Кошка пыталась дремать на подоконнике. Саша видела, что ее что-то беспокоит: то ли холод и сырость, то ли стук капель по жестяному карнизу под окном. Черепаховая
Саша старалась смотреть сквозь них. Ей нужно было тренироваться на прохожих: между историком и Полиной что-то происходило, и надо было быть во всеоружии.
Стена призрачного дома уплотнилась и стала почти осязаемой. Тротуар, скрытый ею, исчез, и Саше пришлось прерваться и смотреть, как работает художник и как Черепаховая Кошка делает вид, что ничто ее не касается.
Это было немного скучно. Тогда Саше пришло в голову, что можно попробовать свои силы на художнике. Она всмотрелась в темную, затененную фигуру и вытащила нужный платок. Шелк был девственно чист. На нем не было ни слов, ни красок, и даже ткань была неестественная, без единого изъяна, без складки, без неровного края.
Саша в изумлении глядела на платок, не понимая, как это может быть. Потом она подумала, что у призрака могут быть только призрачные мысли. Глупо было думать, что окно за окном, мастерская и Черепаховая Кошка — реальны.
И тогда она зачем-то выдернула кошачий платок.
…Когда сознание вернулось к ней, было уже темно. Дождь стих, хотя и не прекратился совсем.
Саша обнаружила, что лежит совсем как Полина: раскинув руки и ноги и свесив голову с кровати. Окно было перевернуто с ног на голову, и за перевернутым окном бился огонек свечи в комнате Черепаховой Кошки.
Саша села на постели и вспомнила: платок был огромен, он тянулся и тянулся. Он заполнил все пространство мягкими, ватными, удушающими складками. Каждый клочок ткани был исписан мелким бисером пушкинского почерка, настолько мелким, что казалось: писали не пером, а острием иглы. И еще там были рисунки, образы, яркие пятна краски и четкие линии резерва… Шелк тек, не желая останавливаться, — и значит, Черепаховая Кошка думала сразу обо всем, ее маленькая треугольная голова вмещала целый мир, а художник у нее за спиной не думал ни о чем, потому что на самом деле был никчемушной куклой, марионеткой, инструментом. Кистью, которой Черепаховая Кошка водила по холсту.
Художник рисовал для Черепаховой Кошки весь этот мир: каждую мысль, слово, образ, запах, звук, каждую связь, причину и следствие. Благосклонно сощуренные кошачьи глаза говорили, что она готова помещать неуверенные Сашины эскизы в середину своего полотна. Эскизы были крохотными и незначительными.
Саша встала и подошла к окну. Фонари отражались в лужах пятнами растекшейся желтой акварели. Мягко сияли окна домов, подрагивали вдалеке красные габариты машин.
Мир был ночным и темным. Он был как объемный платок, окутавший пространство, Саша видела в воздухе текучие широкие мазки краски. Каждое движение ветки от порыва ветра, каждый шаг по мокрому асфальту, каждый взмах птичьих крыл рождал новый оттенок. Некоторые пятна растворялись и блекли, другие уплотнялись, вытягивались и сами становились причиной нового шага, взмаха, порыва.