Театр на Арбатской площади
Шрифт:
Санька фыркнула, локтем заслонилась — вспомнила мачеху и сестриц, Марфушу с Любашей. Посмотрела бы Лизавета Семеновна на них, сказала бы — вот плывут гусыни жирные!
А Сандунова, поглядывая на Саню, говорила вроде бы самой себе, однако же вполне слышно:
— Хороша… Ничего не скажешь. Вот только платок не годится.
— Чем же плох? — Санька обиделась. — Атласный! Вы пощупайте, Лизавета Семеновна, ведь чистый атлас…
Но Сандунова из пестрого вороха театральных костюмов, которые лежали на стульях, выдернула другой платок. Этот другой
Подала Саньке:
— Этот прикинь…
У Саньки дыхание перехватило: надо же! Накинула на голову, покосилась на себя в зеркало. Ах, ах… Саня, ты ли это? А Сандунова ей:
— Не годится. Снимай. Тот алый тебе лучше. Санька чуть не в слезы:
— Лизавета Семеновна, раз в жизни… Позвольте! Не замараю, истинный бог!
Сандунова засмеялась. Однако же лазоревый платок Саньке оставила. Приказала:
— Какие песни знаешь, пой громко. А какие не знаешь, рта не раскрывай. Поняла?
Санька покивала осторожно, чтобы белила с румянами не облупились, не осыпались бы со щек.
Тут в зрительном зале зазвонил звонок. Лизавета Семеновна прикрикнула:
— Выметайся, нечего тебе тут делать… — выставила девчонку За дверь и спешно стала гримироваться и наряжаться.
В этой опере она особо щеголяла пением в куплетах «Слава богу на небе…». Эти куплеты непременно бисировала, и на сцепу к ее ногам летели кошельки с золотыми червонцами.
А Саня в тот вечер была словно в чаду, как чумная. Но старалась изо всех сил. Иной раз ей казалось, что ее голос слышнее всех голосов в хоре, что только ее, голосистую, и слушает вся публика в зрительном зале. Слушает и дивуется: этаким жаворонком кто же разливается?
Опомнилась она лишь к концу первого акта, когда Сандунова, приблизившись к рампе, при полном хоре, с трубами и литаврами, провозгласила величание. Сперва, как оно и полагается, спела самому царю-батюшке, их царскому величеству Александру Павловичу.
А уж потом и всем защитникам отечества.
— «Слава храброму генералу Тормасову, поразившему силы вражеские!» — пела Сандунова.
А хор подхватывал:
— «Слава! Слава! Слава!»
И гремели литавры, и звенели трубы, и Санька вместе со всеми выпевала:
— «Слава! Слава! Слава!»
И когда спели: «Слава храброму генералу Кульневу, умершему за отечество…», тут Лизавета Семеновна залилась слезами, и весь хор заплакал, и вся публика стала плакать. И Саньке тоже хотелось, да боялась она: а ну как растекутся румяна да белила по щекам? Сраму не оберешься…
Величание повторили несколько раз, потому что публика кричала «Фора! Фора!», топала ногами и била в ладоши…
Но что самое удивительное было для Саньки в этот вечер — дедушка Акимыч ее не признал. Вот так и не признал!.. Хоть стояла она совсем рядом, хоть глядел он прямо ей в глаза, а узнать не узнал. Смехота! Потом, уже после спектакля, когда Саня с помощью других хористок сняла с лица краску и подошла к нему, Степан Акимыч строго спросил:
— Где ж ты пропадала, сударушка?
Ну и посмеялись же они, когда Саня ему рассказала, что пела в хоре, что стояла с ним рядом, а он глядел на нее во все глаза да и не признал… Старик только головой мотал, приговаривая: «Ну-ну…» А был весьма доволен, что Лизавета Семеновна самолично гримировала Саню и своим напутствием впервые послала ее на сцену.
А Федора в тот вечер почему-то вовсе в театре не было. И сбитнем не торговал, и за кулисами тоже не стоял.
Было уже совсем поздно, и Саня хотела было раздеваться да укладываться на боковую, как вдруг в оконце брякнул камешек. Неужели Федя?
А между ними еще раньше было договорено: если ему надобно Саню увидеть, пусть кинет в стекло махонький камень.
Хорошо, что дедушка давно спал и помехой не был. А то ведь стал бы выпытывать, зачем, да почему, да отчего.
Все-таки Саня сперва подождала: может, и не Федор, а случайный камешек ударил по стеклу?
Но стук повторился, и тогда Саня более не стала раздумывать, накинула на голову платок и выскочила на зов. Обычно она радовалась, когда Федя звал ее, когда кидал камешки в оконце, а сейчас встревожилась. Сердце ёкнуло; и сбитнем нынче не торговал, и в такой поздний час? Не случилось ли чего?
На улице была темнотища, ни зги не видно. А звезд на небе — тьма. Прямо перед Санькиными глазами наискось через Арбатскую площадь скатилась светленькая звездочка. Саня перекрестилась: чью-то душу господь бог взял к себе…
Услышала шепот:
— Саня!
Из-за колонны к ней вышел Федор. И хоть ясно его видела, почему-то спросила тоже шепотом:
— Где ты, Федя?
Он подошел к ней и сразу, вроде бы наотмашь ударив, сказал:
— Уезжаю, Саня…
Санька похолодела. Сердце громко забухало…
— Насилу вырвался… Ты почему молчишь?
А сам не дал ей слова сказать, принялся объяснять:
— С хозяйским добром в Ярославль еду. И хозяйку с дочками везу. Саня…
Он стоял перед нею словно виноватый. Мял в руках картуз. Лица его не видела. Лицо было в тени. Видела только руки. А руки его всё мяли да мяли картуз. О господи!
— Да зачем же уезжать, Федя?
— Все едут, Саня… Много народу уехало… На рассвете и мы.
— Пусть другие едут, тебе-то зачем? Тебе зачем? А он все мял картуз, все молчал. Потом сказал:
— Саня, ведь хозяйское слово закон. Разве смею ослушаться? Велел ехать, вот и еду. Пять возов добра везу да в кибитке хозяйку с дочками. Саня, я за тобой ведь… Скажу — сестра…
Санька гордо подняла голову.
— Вот еще, из Москвы уезжать! Никуда не поеду…
— Саня, говорят, скоро Смоленск отдадут французу…
— Брехня все, а ты слушаешь. — И, в точности как Степан Акимыч, крикнула: — Бабьи толки всё!.. Не совестно тебе, Федя?
— Не брехня это, нет! Нынче поутру из Смоленска хозяйкина сестра прибыла с ребятишками. Недалеко от Смоленска бои. А коли сдадут Смоленск, прямая дорога французу на Москву…