Театр на Арбатской площади
Шрифт:
Редко-редко возле какого-нибудь дома судачили дворники, оставленные хозяевами стеречь добро. В Хлебном переулке один помоложе чуть ли не перегородил Саньке дорогу:
— Эй, красавица, куда спешишь-торопишься? Уж не Бонапарта ли встречать?
— А то побыла бы с нами, — подхватил другой. — Вместе злодеев встретили бы… Куда как весело!
Оба засмеялись, а Санька метнулась в сторону и припустилась еще быстрее. Еле дух перевела, когда из Хлебного завернула в Столовый переулок. Подумала: «Вот охальники!.. Креста на них нет. В такое-то время да
Наконец прибежала. Вот он, Скатертный переулок. Вот старая липа во все стороны раскинула ветки. Вот на углу и белый флигелек пятью окошками смотрит в переулок. Стоит как прежде: и окошки зрячие и на окошках кисейные занавески. А из дома доносятся развеселые голоса. А развеселые-то почему?
В дом Санька вошла с дворового крыльца. И не так чтобы сразу. Сперва постояла. Дух перевела — очень запыхалась, пока бежала.
А отдышавшись, отворила дверь в кухню. Увидела здешнюю кухарку Феклу, поклонилась:
— Доброго вам здоровья, тетенька Фекла!
Из себя Фекла тощенькая, как монашка всегда в черном. И платок на голове тоже черный, до самых бровей спущенный, тугим узлом стянутый под подбородком. Поглядеть на нее — до того злющая, не подступись.
Но Санька знала: добрее Феклы разве лишь один дедушка Акимыч. Сколько раз их выручала! Ведь иные дни они с дедушкой только тем и сыты бывали, что им Фекла разные хозяйские остатки посылала.
— Мне бы Анюту, — сказала Санька и сразу осеклась. Глаза у Феклы сумрачные, губы зло поджаты.
— Вы что, тетенька Фекла? Или гневитесь на кого?
Ничего не ответила Фекла, лишь кивнула на дверь, которая из кухни вела в комнаты. А за дверью говор, смех, звон посуды. Неужто гости?
О господи, до гостей ли в такое время!
Посмотрела на Феклу, а та ей в ответ уже не кивком, а словами:
— Радуются французишки…
— Радуются? — У Саньки глаза на лоб полезли.
— Не слышишь? Виват орут. Все виват да виват… Антихриста ждут в Москву. — И Фекла вдруг тихо заплакала, утирая грязным передником глаза и нос. — Уйду от нее, от мамзели… Мы ее жалели, привечали, а она, подлая, нашей беде радуется. Уйду, уйду, нынче же уйду.
— Анюта где? — спросила Санька.
— Прислуживает.
Оттуда, из комнат, по-прежнему доносился веселый смех и хрустальный звон бокалов, и чей-то мужской голос весело крикнул: «Виват! Виват!»
— Бедная!.. — воскликнула Санька.
— Кто? Анютка? — У Феклы недобро сверкнули глаза. — Вместе с ними орет, вот те и бедная…
Вдруг дверь в кухню нараспашку — легка на помине. Анюта! Веселая, розовая, кудряшки взбиты, в каком-то новом воздушном платье с хозяйкиного плеча. Увидев Саньку, сперва смутилась, отпрянула было назад. Но тут же, всплеснув руками, кинулась к ней. И заверещала, и закартавила, и затараторила русские слова на французский лад, а французские выговаривая по-русски. Все вперемешку. Обо всем сразу.
— Как хорошо, ta ma belle, что пришла… А gran pere? Здоров? Eh bien… А мы тут собрались… Нет, ты посуди, ma chere…
— Ты-то чему радуешься? — Санька отстранилась, когда Анюта пыталась ее обнять.
— До чего ты непонятливая, mon ange… Ведь совсем близко великая армия. Давеча ночью мосье Ториак с крыши видел, в подзорную трубу… Огни, огни, огни… Как придет великий Наполеон… Варварские наши обычаи…
Санька глядела на Анюту и ушам своим не верила. Рехнулась, что ли, девка? Что она языком треплет? Как язык у нее ворочается? Этакие слова…
И молча, со всего маха влепила такую затрещину, что щека у Анюты стала вмиг малиновой. Было рот открыла, может, хотела что-то сказать Сане, может, хотела заплакать… Не сделала ни того, ни другого. Только быстро-быстро замигала ресничками.
— Небось теперь поверила… — прошипела Фекла. — А то пожалела — «бедная, бедная».
— Думаешь, что мелешь, дуреха? — крикнула Санька и как шальная выскочила из кухни на крыльцо, а там — во двор, а там — бегом-бегом подальше от белого флигелька. В мыслях же одно: что дедушке Акимычу сказать? Как передать ему, что видела, что слышала?
Возвращалась обратно на Арбатскую площадь самой длинной дорогой. Шла медленно, как могла. На сердце лежал камень. И так было тяжко, так горько…
Сама не заметила, как вышла на Тверской бульвар. Ровно год назад была здесь на этом месте. Дивилась тогда на важных господ и любовалась нарядными барынями. И те и другие без дела ходили взад-вперед по дорожкам.
Сейчас пусты были дорожки, обсаженные рядами берез. И листы на березах пожелтели, пожухли. То ли пора им пришла желтеть, ведь завтра начнется сентябрь. То ли от нынешнего знойного лета раньше времени скорежились. А может, и они, эти березки, с горя да с беды стали ронять на землю сухие листья?
И вдруг:
— Милая, а милая, поди-ка сюда! — услыхала она чей-то больной и слабый голос.
Остановилась. Увидела на боковой скамье грузного пожилого человека. Опираясь на палку, хотел он подняться и не мог.
Подошла и сразу узнала: Плавильщиков! Петр Алексеевич! Надо же — где и когда привелось человека увидеть… А он, морщась от боли, все пытался подняться, и, видно, сил не хватало. Попросил:
— Помоги, милая. Вишь, до чего одряхлел…
Санька помогла. Потом тихо спросила:
— Давайте, Петр Алексеевич, до дому вас доведу.
Плавильщиков с изумлением воззрился на незнакомую девчонку в алом платке.
— Ты-то откуда меня знаешь?
А Саня, счастливая тем, что может пособить ему, самому Петру Алексеевичу Плавильщикову, с застенчивостью проговорила:
— Как не знать? Ведь первый наш московский трагик.
— Ишь ты… Стало быть, видела меня на сцене?
— А как же — в «Царе Эдипе».
Плавильщиков усмехнулся. Был польщен. Даже слегка приосанился. А Санька продолжала все с той же тихой застенчивостью: