Театр – волшебное окно
Шрифт:
Невидимый обитатель.
Душа «Мюзик-Холла».
– Куда ты торопишься? – спросила меня мама. – Давай все осмотрим.
Но музыка тянула меня за руку, и необъяснимое беспокойство накрывало меня с головой, подобно волнам шопеновского этюда. Конечно же, спектакль не могли начать раньше, однако учащенное дыхание, исходившее от стен, передавалось и мне, подгоняя в самое сердце театра – в зал, поближе к сцене.
Итак, мой первый мюзикл.
Загадочно улыбнувшись, свет скрылся за тяжелым занавесом, и вперед выступила она – хозяйка «Мюзик-Холла». Оставшись неузнанной в коридорах театра, она не нуждалась в представлении здесь, меж двух кулис. Ее голос переливался пайетками на платьях актрис, звучал
Восхитительная.
Мощная.
Бессмертная.
Мое внимание было приковано только к ней, пока кто-то невзначай не произнес это таинственное имя – Гэтсби.
Слово ударило мне в лицо, как штормовой ветер на берегу Финского залива, и, ослепленная красотой радушной хозяйки, я вновь обрела зрение.
Мгла нефтяным пятном растекалась по сцене и капала в зал тягучей вязкой жидкостью. Реквизит плавился от страшной духоты. Воздуха стало нещадно мало, как бывает в запыленном подвале заброшенного дома. Я уже видела эту черную дыру, вобравшую в себя пламя человеческой жизни, но в прошлый раз она затравленно глядела на меня, не в силах перешагнуть страницу книги, а теперь разрасталась наяву, прикасаясь холодными липкими пальцами.
Из глубины расползающейся чернильной лужи меня ужалили два глаза. Бесцветные, как и все вокруг, замершее среди пыли и грязи. Ни головы, ни лица. Только глаза, очерченные ровными овалами от очков. Это не глаза доктора Эклберга. Это глаза чернильной лужи.
Зазвенела натянутая струна. Раз, и обсидиановая бусина скатилась вниз, уступив место следующей. Омерзительное логово растаяло кошмарным сном, и его ядовитые испарения затерялись среди роскоши богатого особняка. И тут появился он…
Молодой, щеголеватый, непонятный и непонятый.
«Всего лишь актер, играющий Гэтсби», – скажете вы.
Но нет! Нет! Это лицо я видела сквозь строки Фицджеральда, этот голос слышала в шелесте страниц. Настоящий Гэтсби! Настоящий!
Сердце колотилось, как безумное. Оно никогда не ошибается.
Разве можно спутать столь красивую наружность с чьей-либо еще? Спокойные черты лица, правильные и даже немного женские. Льняные волосы, уложенные тщательнее, чем у юной кокетки. Ласковая улыбка, понимающая и подбадривающая вас, словно глоток воды в жаркий полдень. И глаза… Через глубину его магических глаз пробивались лучи другого солнца, но увидеть мир, освещаемый им мог один только Гэтсби.
Никакой ошибки. Я не обозналась. Человек, ходивший по сцене, уже встречался мне. За дверью переплета.
Вот Гэтсби знакомится с Ником. Вот они веселятся в Нью-Йорке. Сюжет не спешит, и герои медленно идут по проторенной для них дороге.
Слеза царапнула по щеке. Дыхание сбилось от летающей пыли. Задник пронзали мертвые глаза, прячущиеся под слоем ткани. Ткани, что давным-давно соткали мойры из тонких прозрачных нитей.
Неужели история повторится снова, и занавес опустится под минорные аккорды? И как бы мне ни хотелось услышать в конце радостные ноты, путеводная нить приведет к эпилогу книги.
Шелкопряд давно сделал свою работу. Теперь актеры должны сделать свою. И мне известно, что, как только история будет рассказана, я не смогу сдержать рыданий. Так было и так будет. Но раз за разом я готова приходить и плакать, глядя на актеров, прячущихся под масками, ведь ткань, сотканная шелкопрядом из нитей их судеб, поистине прекрасна.
Затрепетать от Божьего дыхания. Статья
Валентина Ефимовская
О мировой премьере «Радонежской оратории» в Санкт-Петербургской академической филармонии имени Д. Д. Шостаковича
Среди нескольких великих юбилеев 700-летие преподобного Сергия Радонежского –
Обретению радости о Боге во все времена споспешествовало творческое осмысление мира, искусство, в основе которого в России на протяжении всех веков православия лежал преимущественно поиск идеального образа или идеала действительности. Ф. М. Достоевский говорил, что «такой действительности нет совсем, да и никогда на земле не бывало, потому что сущность вещей человеку недоступна, а воспринимает он природу так, как отражается она в его идее, пройдя через призму чувств; стало быть, надо дать более ходу идее и не бояться идеального. Портретист усаживает, например, субъекта, чтобы снять с него портрет, приготовляется, вглядывается. Почему он это делает? А потому, что он знает на практике, что человек не всегда на себя похож, а потому и отыскивает «главную идею его физиономии», тот момент, когда субъект наиболее на себя похож. В умении приискать и захватить этот момент и состоит дар портретиста. А стало быть, что же делает тут художник, как не доверяет скорей своей идее (идеалу), чем предстоящей действительности? Идеал ведь тоже действительность».
Нет сомнения, что образ святого радонежского игумена укоренен в современной действительности не только как востребованный ныне вековой идеал, но и как символ актуального во все времена духовного преображения человека, процесса его божественного восхождения. Кажется, невозможно отразить этот процесс художественными средствами, но в юбилейный год много появилось достойных живописных, скульптурных произведений на темы святого жития великого игумена земли Русской.
Среди них «Радонежская оратория», созданная в традициях русской духовной музыкальной культуры, воспринимается как явление особенное не только в силу уникальности жанра, но и как неожиданная для нашего времени художественная ценность, расширившая «стилистическое поле» современного музыкального языка.
Первоосновой этого сложного, можно сказать, симфонического произведения явилась поэма «Радонежская оратория» известного петербургского поэта Евгения Лукина, написанная им специально к юбилейным торжествам. Знаток древнерусской традиции, автор стихотворных переложений древнерусских песен «Слово о полку Игореве», «Слово о погибели Русской земли» и «Задонщины», Евгений Лукин на этот раз поставил перед собой не менее сложную задачу – не только перевести на светский поэтический язык житие Сергия Радонежского, но и прояснить актуальный смысл подвига святого. В более убедительном, проникновенном виде это удалось сделать в дополнение языка музыки. Глубокое историческое содержание, драматический развивающийся сюжет, масштабность используемой музыкально-хоровой формы определили единственно возможный для воплощения замысла этого произведения – монументальный жанр оратории, имеющий глубокие связи со старинным церковно-музыкальным искусством.