Театральное наследие. Том 1
Шрифт:
Я увидел, что человека мозжит, и только. А во всем том, что он говорит, мне важнее самые факты, которых мы не знаем, нам еще никто их не рассказывал: «Руки закусывал, чтобы жена не услыхала»… В день дуэли его, Биткова, послали в другое место… Теперь через Биткова мне рассказывают события. Если этот рассказ пронизан его переживаниями, то я начинаю хорошо слушать. Когда он говорит: «Похоронят, а конец ли это?» (и это еще вопрос) — это важно. А спокойствия, может быть, вовсе не будет — вот эти слова мне очень важны.
* * *
О жене смотрителя (артистка В. А. Дементьева).
… У этой такое любопытство, она до того им охвачена, что прямо никакого терпенья нет: «Что такое?
Она молодая. Не могу без улыбки о ней думать: смешная… Но не рассмеюсь, потому что атмосфера вся не такая, а трагическая. А жизненная черточка у меня в памяти останется…
* * *
… В последней картине нужно прежде всего дать настроение: гроб везут. Ракеев [жандарм] — главная фигура этой картины. Запуганный [смотритель], любопытная [его жена]. И чужой для них «тяготящийся интеллигент», по-настоящему любящий Пушкина [Тургенев]. Прежде всего: пусть актеры сочиняют тридцать текстов — монологи, монологи, монологи… А ну-ка, поиграйте, — какой монолог вы говорите? Начинайте говорить себе, что вы сейчас переживаете, на всем темпераменте. Найти верное направление мысли, верное направление нервам. Нервы правильно заговорят — тогда выравнится вся сцена.
… Все дело в том, что финал надо сделать великолепно. Как бы ни была мрачна эта картина, все равно само искусство радостное и захватывающее — захватывающе-радостно. Это столько раз было проверено.
Если представление великолепное — есть радость в самом искусстве. Если искусство действительно высокое — что угодно может быть, лишь бы это было правдиво…
{345} О деятелях литературы и искусства
{347} О Г. Н. Федотовой
Из воспоминаний[232]
(1939 г.)
Книгу о Федотовой давно надо было написать.
Мне хочется подчеркнуть одно качество в этом образе — качество, которое было необычайно присуще индивидуальности Федотовой, но которое вообще трудно объяснимо. Это то, что называется «обаянием». Оно трудно объяснимо и потому, что является излучением целого комплекса и физических данных артиста — голоса, дикции, пластики, мимики — и душевных черт артиста, лирической заразительности, и потому, что восприятие этого «обаяния» зрителем в какой-то степени субъективно, зависит от вкуса, от художественного воспитания, присущего целой эпохе. И в данном случае я говорю не только за себя, а именно за большую публику, за русскую театральную залу эпохи Федотовой.
Когда я увидел Федотову в первый раз в 1876 году в «Мертвой петле» Николая Потехина, я как бы сразу влюбился. И тут же, студентом первого курса, на целый ряд спектаклей не мог оторваться от Малого театра. Она только что вернулась с гастролей и выступала в своих лучших тогда ролях — в «Каширской старине», «Сумасшествии от любви», «Блуждающих огнях». Влюбился и, в сущности говоря, так и оставался влюбленным более сорока лет, несмотря на расхождения и споры.
Самой характерной чертой ее личности была прежде всего властность — это была настоящая властная натура.
Трудно было не подчиняться ей. Я бы сказал, что эта черта доминировала не только во всех ее жизненных взаимоотношениях, но и во всех ее артистических работах, на сцене, на репетициях, в самом характере ее творчества, во всех ее ролях, особенно в любимых ею, в которых она гастролировала.
{348} В другом месте я рассказывал, что в определенный, довольно большой отрезок времени в Малом театре две артистки — Федотова и Ермолова — до такой степени владели и репертуаром и любовью всей театральной публики, что пьеса без участия той или другой из них была уже тем самым обречена самое большее — на скромный успех[233]. Если участвовали в пьесе обе, то это обеспечивало длинный ряд полных сборов.
Но дело не только в этом. Если в пьесе участвовала Ермолова, то вся организаторская сторона репетиций, все достижения, стройность спектакля находились в руках режиссера и участвующих актеров, и нельзя было поручиться за то, что подготовка пьесы будет проведена в атмосфере высокой художественной дисциплины. Все ложилось на плечи исполнителей и, в особенности, конечно, самой Ермоловой.
Совсем другая картина репетиций была, если в пьесе играла Федотова. Она не только была занята своей ролью — она следила за всем спектаклем. Она в сторонке, около кулис, слушала репетиции сцен, в которых и не участвовала. Конечно, и актеры, занятые в пьесе, тоже хоть бегло, а следили за тем, как налаживаются роли у товарищей, но говорили об этом, обмениваясь мнениями с осторожностью, похожей на равнодушие, в «курилке», заглазно. А Федотова, не считаясь ни со своими правами, ни с самолюбием товарищей, иногда мягко, а иногда и очень жестко вмешивалась в работу всех актеров. И все чувствовали, что где-то тут, под боком, за каждой сценой следит зоркий, упорный глаз, контроль, не допускающий никакого успокоения или лени. Понятно, что распределение ролей в пьесе, в которой она участвовала, не могло обойтись без ее участия.
Был такой случай, может быть, настолько смешной, что неудобно рассказывать его в предисловии к серьезной книге, но уж очень типичный. Захожу я в Малый театр вечером за кулисы, в режиссерскую, к главному тогда режиссеру Сергею Антиповичу Черневскому. Сидим, беседуем о том, о сем. Он мне рассказывает:
— Я всегда перед спектаклем отдыхаю. Сегодня перед спектаклем спал и вдруг с криком проснулся. Жена (артистка Щепкина) прибегает: что случилось? Рассказываю ей кошмарный сон. А сон был такой. Будто бы идет спектакль «Мария Стюарт». Первое действие, в котором Марию играет Ермолова, прошло вполне благополучно. Подходит второе действие с Елизаветой — Федотовой. В антракте я с двойным вниманием осмотрел сцену — все в порядке. Вот Федотова уже на троне. Придворные окружают. Можно начинать. Открыли занавес, и {349} вдруг слышу — какая-то странная пауза, и затем Федотова громко говорит: «Это что же за лохмотья на придворных? Я играть не стану!» И сходит со ступеней трона при открытом занавесе. Я с криком и просыпаюсь.
Вот сон режиссера, который не испытывает особых волнений, когда в пьесе играет одна Ермолова, мягкая, не вмешивающаяся, если волнующаяся, то где-то в стороне, в своей уборной. А вот если играет Федотова, при ней все кругом должно ходить на цыпочках.
Или часто бывало так. Что-то делается, по ее мнению, нехорошо, но сказать решительно это в лицо тому, от которого это «что-то» зависит, почему-нибудь неудобно. И вот Гликерия Николаевна начинает говорить о чем-то, как будто даже неподходящем, с какой-то особенно въедчивой энергией… одно… другое… третье… Слушающий перестает ее понимать, у него начинает путаться в голове, он никак не может догадаться, чего она хочет, «куда она гнет». А она продолжает, как выражались: «она-то крутит, она-то крутит!», пока он, совершенно растерянный, не спрашивает: