Тебе единому согрешила
Шрифт:
Костёл был довольно далеко. Он стоял в глубине широкого и пустого двора. Звонил мальчик-реалист. На паперти, залитой водой, болтало несколько баб. Пол в костёле только что вымыли, и он был влажен и увеличивал холод.
Все хоругви стояли в белых новых чехлах, и этот белый цвет тоже напоминал о холоде.
Костёл был неприятно нов, весь блестел нестертой грубой позолотой, весь дышал краской, маслом, только что купленными материями, деревом едва внесенных скамеек. Гулкое эхо катилось под его сводами. Алтарь старо-розового тона, очень широкий и большой, напоминал гробницу. Над ним
Женщины и мужчины, еще одетые тяжело, тепло и грубо, пели длинную песнь, припев которой начинался словами: «Ach, Jezu, moj kochany!» Эти слова: «Ach, Jezu» мужской голос бросал с глубочайшим, почти негодующем, состраданием; Он возмущался незаслуженной мукой Иисуса. Он находил его милосердие чрезмерным.
«Это никогда не вышло бы так сильно и страстно у женского голоса», решила Мечка.
Она сидела, пронизанная холодом, сыростью, грустью и бессилием.
«Как я люблю костёл, – думала она с отчаянием, – как я люблю. Каждый камень здесь я готова целовать, вечность готова простоять перед этим на коленях!»
Блаженством и страданием наполнило ее воспоминание о ксендзе Иодко в комже и с лиловой стулой. Она боготворила его в конфессионале. Она опьянялась его мессой.
На другой день Мечка была уже далеко. Менялась местность, менялся климат. Мимо поезда бежали сады, белые от цветущих деревьев. На вокзале продавали ветки миндаля и сирени.
Мечка сделала остановку и поехала на лошадях до следующей станции.
Старые, громадные ароматные яблони высоко поднимались над плетнями. От них ветер приносил свежий, крепкий, чуть-чуть винный запах.
Встречались озера прозрачной, не очень глубокой воды, и деревья вокруг них казались растущими прямо из этой голубо-зеленой прохлады. Дорога часто была вся белая от извести. По краям ее росли редкие, скрюченные, толстые ивы. Мечку наполнила безудержная радость жизни.
Туда, где она была так счастлива с ксендзом Иодко, Мечка приехала ночью. Кипарисы казались черными, застывшими, строго-таинственными, как на гравюрах. А стены домов – мраморно-белыми, чуть-чуть с зеленоватым отливом при луне. Коляска медленно везла ее в гору. Скоро она начала различать шум ручья.
Бульвар и костёл были, значит, близко. В отеле ее помнили и ей обрадовались.
Старичок-лакей в туфлях открыл ей двери в ее комнаты. Веранда, гостиная, светлая мебель – все то же.
Она осталась здесь. Вся охваченная воспоминаниями, она не сомкнула глаз. Утром же встала бледная, разбитая, почти несчастная.
Около костёла кипарисы шумели по-прежнему, ручей бежал и пенился среди камней, но в саду, где ксендз Иодко так усердно сеял цветы, земля была вспахана и посажены новые лозы винограда.
Полное изнеможение охватило ее, когда она увидела плебанию, а у окна – молодого, угреватого ксендза. Она не решалась войти. Он сам вышел к ней. Она спросила о ксендзе Лоскусе. Ксендз Лоскус перевелся в другую епархию, с ужимкой объяснил ксендз. Его глазки горели от любопытства. У Мечки было ощущеше, что ксендз Лоскус умер. Она поклонилась и медленно пошла обратно.
«Никогда не следует возвращаться на старое, – думала она, – здесь я была так счастлива. Но уже ничего, ни одного часа не вернется из прошлаго. А все мои ощущения стали иными, новыми. Зачем я уехала от Ришарда? Если мы не могли приехать вместе, я должна была бы сидеть дома. Не все ли равно, где умирать? Зато он был бы рядом, зато я могла бы целовать его руки и подарить ему самую восхитительную бессонницу».
Она дотащилась до площадки, сплошь заросшей цветущими розовыми кустами, к которой вел подъем из камней. Часто камни обрывались и с шорохом катились вниз. Для того, чтобы увидеть серебристую полоску моря и мачты пароходов на пристани, стоило только встать, но она сидела с тупым, безучастным видом.
Потом крики татар стали раздражать ее, и она пошла к себе в отель, часто спотыкаясь на белые, мяпие от пыли камни.
Две дамы в длинных старомодных накидках повстречались с нею. Онё живо оглянулись на Мечку.
– Эмця, ты помнишь ее…
– Я думаю. Ксендз Иодко…
– Этакое паскудство!..
– Точно нет других мужчин…
Мечка не ускорила шага. Столько раз она уже слышала эти грубости! Ничто уже не могло тронуть ее. Ночью у нее был припадок и кровохаркание.
Дни тянулись медленно, страшно медленно. Ксендз Иодко имел мало надежды на отпуск. Но разлука истомляла их, и часто в письма они вкладывали чересчур много боли и горечи.
Однажды на вечерне в костёле Мечка с изумлением увидела епископа, – епископа, с которым обедала в обществе ксендза Лоскуса.
Народу почти не было. Солнце горело на колоннах ковчега, на пальмах, у алтаря, на одной части скамеек и разогрело дерево. Вилась редкая, золотистая пахнувшая пыль. Вместе с органом пело несколько голосов. Епископ в кресле внимательно читал свой молитвенник, слегка склонившись на руку. Красный шлейф обвивал его ноги. Изредка он поворачивал голову в сторону молящихся, и тогда на бледном лице сверкали большие черные глаза. Несколько тучных, немолодых ксендзов чинно сидели напротив.
У Мечки сделалось сердцебиение от волнения и слабости. Она смотрела на епископа восторженными, набожными, восхищенными глазами. Экстаз обожания охватил ее. Ах, эта церковность, эта видимая религиозность, эта внешность Бога! По окончании службы епископ разговаривал в сакристии с настоятелем.
Мечка пошла туда и стояла в кучке прихожан, почтительно созерцавших епископа.
Его преосвященство делал изящные жесты и улыбался. Улыбка у него была обязательна и полна живости, насмешливые, умные большие глаза остановились на Мечке. Неожиданно для себя самой она наклонилась. Сакристиан, мальчики и прихожане отодвинулись в сторону.
– Я видел вас где-то? – сказал епископ, глядя на неё чуть-чуть вниз, так как он был очень высок ростом.
– Я была на обеде в честь вашего преосвященства при ксендзе Лоскусе… Ваше преосвященство говорили со мной.