Тебе единому согрешила
Шрифт:
Неожиданно, но шутливо Мечка заметила:
– Как странно видеть вас ксендзом!
Он кокетливо засмеялся, опуская бинокль и отвечая двусмысленно:
– Это всегда бывает, если замешается третий…
Ксендз Игнатий грубо расхохотался.
– Любовь – не картошка… правда?..
Пыльный воздух душил Мечку. И, чувствуя себя усталой, смутно-печальной и лишней, она тяжело кашляла, откидываясь в ложе.
Наконец, ксендзы удалились. За столиками тоже редело. В группе артистов произносили тосты и говорили речи.
«Синий топаз» ставил спектакль за спектаклем, но дела его, несмотря на аншлаги, были далеко
– Мадам хочет танцовать, но где же теперь танцуют?
Мечка заметила, что французская колония держалась особняком и выделялась туалетами своих дам. Купечество обыкновенно, занимало ложи. Невозможно было запомнить и перечесть все богатые еврейские семьи, терпеливо выносящие кабаре из-за его почти целиком еврейской труппы.
Но самым аккуратным посетителем кабаре можно было считать ксендза Игнатия Рафалко. Странно одинокий в толпе, красный, сладкий, то заискивающий, то надменный, он вызывал тихие насмешки. Он заговаривал с артистами, с мелкими служащими, делал вид, что каждый пустяк его беспокоит, и охотно торчал за кулисами. Многие находили непристойным его всегдашнее сидение в ложе первого яруса, когда Ивановская играла полуобнаженной. В критических местах он надевал очки, и это было нелепо до жалости. Завидя ксендза, режиссер Фиксман ругался. Актрисы высказывали циничные предположения.
Мечка бледнела от негодования. Когда она возвращалась к себе, ее лицо болело от тысячи улыбок, которые она раздарила за вечер. Сотни раз она спрашивала себя:
– Зачем я впуталась в эту историю?
Она чувствовала, как нечто липкое оседает на ее душу.
Последнее время она неохотно посещала зрительный зал, а проходила чаще за кулисы. Актрисы косились на нее. Все они жаждали богатых любовников, дорогих туалетов, быстрого успеха и полной праздности в будущем. Общая уборная порождала обоюдные колкости и безобразные непристойности. Мужчины были также мелочны и сварливы. Фиксман затевал истории из-за пустяков, а Ружинский не успевал мирить всех. Ссорились рабочие с механиком, суфлер с бутафором, буфетчик с контролерами.
Здесь же толкался отвратительный старик, по воскресеньям просивший милостыню у костёла. Его поставили на колосники. Во время спектакля в щелочку декораций он наблюдал за игрою актрис с видом сатира.
Одной из неприятностей для Мечки был еще Улинг. Она прощала ему социалистические утопии, еврейский акцент, безобразную внешность, низкое происхождеше, нищету, лень, распущенность, но не могла выносить его нечистоплотности.
– Право же, вы чересчур небрежны, – говорила она, краснея.
Он пожимал плечами.
– Это мой стиль. Я физически грязен. Душа моя тоже грязна.
И, чтобы смягчить дурное впечатление, он читал ей свои музыкальные стихи, закрывая глаза. Он обвинял себя в подражании Ришпену только потому, что обожал его «Богохульства».
Однажды Улинг объявил ей легким тоном, скрывая ноющее беспокойство, что оставил своих родителей, бедных ремесленников, живших около фабрики за валом, и снял отдельную комнату.
– Зачем? – спросила она рассеянно.
– Для ваших посещений, разумеется.
Из жалости она промолчала. Из того же побуждения навестила его. В дешевой мещанской комнате, рядом с терракотовыми крестьянками он повесил портрет Бетховена и крупную фотографию Мечки.
– Теперь я в чудесном обществе.
Она почувствовала его руки на своих плечах.
Она уклонилась, оскорбленная и сконфуженная. Она не могла понять, чего он хочет от нее. Его безумная любовь не была для нее, разумеется, ни основанием, ни оправданием.
– Вы будете знамениты, – проговорила она со слабой попыткой утешить, – у вас будет куча денег, и вы создадите себе прочную семью. В вашем народе – дружные семьи.
Он перебил грубо:
– Я люблю вас! Я не хочу ждать!
Она села, положила подбородок на кисти рук и спросила без интереса:
– За что вы меня любите?
Из умных глаз Улинга посыпались насмешливые искры.
– Какой вопрос!.. Разве на это можно ответить?
Ей стало неприятно, что она позволила ему говорить о любви. И она торопливо ушла, не обещая вернуться.
Для Мечки настало очень вялое время. Казалось, пошлая суета «Синего топаза» вошла в ее душу. Как это случилось? Она не знала. Она была, без сомнения, больна, ее терзала бессонница, лихорадка, тоска.
По утрам она вставала, мертвенно бледная, с опухшими темно-лиловыми веками, и оставалась праздной, дурно одетой, питаясь убогими новостями кабаре или плоскими романами.
Целыми часами у нее топился камин. Влюбленная в прыгающий веселый огонь, она просиживала здесь в полудреме, сгорбленная и унылая, как старуха. От золотой груды углей тянуло жаром.
Ее тело переставало дрожать и ныть, и душа тоже приходила в некоторое равновесие. Она думала о ксендзе Иодко. Мало-помалу он превратился в тень, в мечту, которая приснилась.
Оживление, надежда, странная радость, плеснувшие от него, забылись, стерлись, потускнели. Он писал ей нередко, но писал о ней же, не сообщая о себе ничего, кроме кратких слов: «я здоров», «я занят». Это не удовлетворяло Мечку. Конечно, она посещала костёл. Часто она прослушивала мессу, не открывая молитвенника, без единого жеста и слова, не сводя глаз только со свечей.