Тебе мое сердце
Шрифт:
В первое мгновение, когда я увидел его, чувство леденящего страха пахнуло мне в душу — значит, ему и, может быть, еще кому-нибудь из его сообщников удалось пробраться в театр. Зачем? С какой целью? Делегатами съезда они, конечно, быть не могли., Значит, раздобыли гостевые билеты — наверное, при содействии тех же меньшевиков, ненавидевших Ильича смертельно. С чувством глубокого облегчения я вспомнил, что только сейчас, перед закрытием первого пленарного заседания, по предложению Енукидзе съезд принял решение об аннулировании гостевых билетов. Зал Большого театра со всеми его пятью ярусами вмещает только две тысячи двести человек, а на съезд приехало 2418 делегатов — двум сотням делегатов придется
Значит, теперь по гостевым билетам Граббе и его единомышленники не смогут проникнуть в театр. Страх, охвативший меня, отступил, погас. Но сейчас же вспыхнул с новой силой: а если Граббе пришел не по гостевому билету, если, скажем, они где-то в пути или тут, в Москве, подстерегли и убили или ограбили кого-то из делегатов и завладели мандатом! Что тогда?
В смятении я бегал по залам и коридорам, заглядывал в пустые репетиционные залы, дежурил у дверей, в вестибюле.
Вандышева я нашел уже у самого выхода, он стоял в толпе матросов-балтийцев, весело и шумно споря. Здесь же оказался и Роман Гаврилович, они собирались на квартиру к Корожде. Вечером Вандышеву предстояло явиться на заседание большевистской фракции съезда, а сейчас у всех было по нескольку свободных часов — можно было поесть и поговорить. Мы отправились на Маросейку, к дяде Роману. В пути рассказывать о Шустове и Граббе было неудобно, на улицах людно, и идти нередко приходилось не рядом, а друг за другом — серьезного разговора не получилось бы.
Тетя Маша уже вернулась с Трехгорки и хлопотала возле печурки; Гришутка, сидя в углу кровати, перебирал самодельные игрушки, колесики от часов и дощечки.
— Батюшки! — всплеснула руками Маша, увидев Вандышева. — Да ты еще живой, Серега? Все еще не устукали тебя махновцы да врангелевцы? Дай-ка, дай я на тебя погляжу. Боже ж мой, да ты начисто седой стал!
— Года, года, Машенька! Ты-то, гляжу, тоже не боль «но помолодела.
Сели к столу, и я рассказал Роману и Вандышеву о появлении на съезде Граббе. Они встревожились необычайно, лицо Вандышева потемнело, помрачнело; закурив, он принялся ходить по маленькой комнатке, натыкаясь на углы стола и кровати, на табуретки.
— Чуяло мое сердце, чуяло, что черное тут кроется! — говорил он. — А ты, Роман! Тебе же все было известно!
— Так меры же приняты. Следили за ними. И не только Данил. Ну, а кто ж знал, что сумеют пробраться на съезд! — развел руками Роман. — Да ведь, пойми ты, нет прямых оснований для их изъятия. Обыск у Граббе ничего не дал, никаких улик. Ну, с чем, с какими основаниями я буду просить санкцию на арест? А? Теперь же это не просто, Серега…
— Но ведь и за версту видно, что это подозрительные!
— А! — отмахнулся Роман. — Если всех подозрительных по тюрьмам сажать, надо в Москве еще десять Бутырок строить!.. Но охране съезда я все это сегодня же в голову вобью. Станем караулить. И если они еще раз попытаются, если у них чужие мандаты или подделка какая — тут их песня спета!
В ближайший день мы ждали каких-то решающих событий. Но ничего не произошло. Несколько раз я забегал к Жестяковым, думая узнать что-нибудь о Граббе, но последние дни, поссорившись со стариком, он не показывался; где ночевал и что делал — неизвестно. В окнах квартиры Шустова тоже было темно; когда я по утрам приносил дрова, мне открывала дверь та самая суровая старушка с агатовыми недобрыми глазами, о которой я уже упоминал. Не спуская с меня глаз, она наблюдала, как я складывал дрова возле буржуйки, потом, так и не сказав ни слова, шла следом за мной к двери и запирала.
Из соседней комнаты долетал все более слабеющий женский голос, кого-то звавший.
Когда я пришел во второй раз, я решил спросить о Шустове.
— Зачем тебе? — спросила старушка.
— Он же за дрова платить обещал, а сам… Я не стану больше дрова носить. Того и гляди, шею за эти заборы намнут, да еще зазря — бесплатно… Не стану, — притворяясь придурковатым, бормотал я. — И так вчера чуть милиция не заарестовала…
Старушка забеспокоилась, в глубине ее темных глаз проснулась тревога и сочувствие ко мне, что ли. Пожевав в раздумье тонкими сухими губами, сказала:
— Ты зайди вечером попозже. Он будет дома. Он тебе чего-нибудь даст… И возьми ведро, принеси нам, пожалуйста, воды…
— Ия! — слабо позвал из спальни женский голос.
Вечером, по окончании заседания, я снова встретился с Вандышевым и дядей Романом. Мы долго стояли на ступенях главного входа и смотрели, как растекаются по площади шумные человеческие реки. Многие делегаты жили в Первом и Втором домах Советов — в зданиях гостиниц «Метрополь» и «Националь» — и направлялись туда. Падал редкий, невесомый снег, мягкий, пушистый, почему-то вызывающий в памяти полузабытые картины детства. Едва светили редкие фонари, молоденький остророгий месяц несся в вышине, за белой штриховкой снега.
Я сказал товарищам, что сегодня вечером Шустов, наверное, будет дома, и мы решили отправиться на Никитскую вместе. Никакого определенного плана не было, мы не имели права на обыск или арест, но все-таки решили идти — надо было как можно скорее проникнуть в тайну вражеской возни, отвести угрозу от Ильича.
В пути — маленькое происшествие. Шли по Дмитровке и возле бывшего театра Зимина остановились у крупно написанной на фанерном листе афиши. Отмечалось недавно минувшее столетие дня рождения Энгельса, и после доклада о его жизни обещали концерт силами «прославленных артистов столицы». Может быть, и прошли бы мимо, если бы не приписка в самом низу: «Красноармейцам и красным командирам вход бесплатный».
— Зайдем на минутку? — предложил Вандышев. — Послушаем «прославленных». А то когда еще соберемся.
— А что же? — отозвался Роман. — Только не прокараулить бы коньячного потомка!
— А попозднее даже лучше.
Зал был полон, люди сидели в одежде и в шапках, алели на буденовках звезды. Доклад окончился, шел концерт. Длинный жеманный конферансье с тонкими усиками и с галстуком бабочкой объявлял номер:
— А сейчас, граждане, наш дорогой и уважаемый… — он назвал не запомнившееся мне имя, — исполнит эпиталаму [23] из «Нерона» [24] «Пою тебе, о бог любви, о бог Гименей».
23
Эпиталама — свадебная, торжественная песня.
24
«Нерон» — опера великого русского пианиста, выдающегося композитора и общественного музыкального деятеля Антона Григорьевича Рубинштейна (1829–1894).
— Ишь ты, — удивился кто-то в зале. — Игуменей!
Тучный лысый певец, выкатывая глаза, пел, а в зале тайком покуривали в рукава и перебрасывались негромкими шуточками:
— Вот дает, Игуменей! Погонять бы такого по окопам, слинял бы. А?
Потом, молитвенно сложив на животе руки, тощая рыжая женщина с дряблой шеей, тряся цыганскими серьгами, пропела: «Прощай, Заза!»
— До свидания, бабуся! — крикнули из зала, когда уходила.
В зале нарастал шум, кто-то с сердитым недоумением спросил: