Тебе мое сердце
Шрифт:
В окошках у Хабибулы горел свет, я невольно задержался возле окон и долго стоял, глядя на кусок чужой жизни. Пять малышей сидели за столом и ели суп, черпая ложками из большой деревянной миски; у печки возилась немолодая, но еще красивая женщина с черными косами. Сам Хабибула сидел на низеньком стульчике и чинил хомут. Изредка поднимая голову, что-то говорил женщине у печки, — слов расслышать было нельзя.
Я посмотрел вверх — в окнах Жестяковых было темно. Я осторожно поднялся по лестнице, набухшие от влаги ступени теперь не скрипели. На террасе
Когда я поднимался по лестнице, мне почудилось, что за Олиной дверью сердито бубнит какой-то мужской голос, но теперь в квартире стало совершенно тихо. Я долго стоял — ни шороха, ни звука. Постучал, позвал:
— Оля!
И тогда дверь неожиданно распахнулась и ударила меня в грудь. В тот же момент черная огромная тень шарахнулась из темноты квартиры, с силой толкнула меня, я отлетел к перилам и упал. Загрохотали под каблуками ступеньки лестницы, потом булыжник, и, наконец, стремительно убегающие шаги затихли. Внизу во дворе, звеня цепью, остервенело лаяла собака.
В черном четырехугольнике двери появилось светлое пятно Олиного платья, голос ее испуганно спросил:
— Здесь кто?
Потирая ушибленное плечо, я встал, в глазах у меня плясали огненные круги. Спросил:
— Там больше никого нет?
— Никого.
— А кто был?
Она помолчала, потом ответила неуверенно и чуть слышно:
— Не знаю. Он папу спрашивал. Искал…
Я подошел к Оле вплотную и, даже не прикасаясь к ней, почувствовал, как она дрожала.
— А он не вернется?
— Не знаю.
В кармане у меня лежал пистолет Жестякова, я стискивал его запотевшую в ладони рукоятку, хотя и понимал полную бесполезность незаряженного оружия.
— Иди. Холодно, — сказала Оля и, взяв меня за руку, потянула за собой. — Мне страшно одной. Мне все кажется, что кто-то лежит…
Внизу во дворе Хабибулы заскрежетала петлями дверь, в четырехугольнике света появилась фигура хозяина. Подняв голову, он закричал:
— Ей, Олька! Кто лестницам сейчас бегал?
— Кошка… — помедлив, ответила Оля.
— Бульна большой кошка… Смотри, приду, глядеть эта кошка буду. Палкам здоровый биру, палкам гляжу…
Но лезть вверх Хабибуле, видимо, не хотелось, он почесал под рубашкой грудь, сладко зевнул, успокоил рвавшуюся с цепи собаку:
— Куш, Шайтан, куш… Ашать тебе нада, черт? У, прожора… — и хлопнул дверью.
Мы вошли в Олину комнату. Тихо, пусто, едва заметно синели квадраты окон.
— Сейчас печку затоплю, будет светло, — сказала Оля.
Я ощупью отыскал стул и сел, следя в темноте за смутным светлым пятном Олиного платья; она неслышно двигалась, стучала какими-то деревяшками, шуршала бумагой.
— Чем топишь? — спросил я. — Книгами, что ли?
— Табуретка…
Когда в жестяной пасти печурки заклубилось веселое пламя, я увидел разбросанные по полу, сброшенные с полок книги, письма, бумаги, фотографии.
— Он что-то искал, — объяснила Оля, заметив мой взгляд. — Я не хотела. Он на меня кричал…
Мне подумалось: «Что, какие документы искал неизвестный в вещах покойного капитана? Зачем? Что в них, в этих документах? Может быть, они имеют какое-то отношение к «Крабу»? А может быть, это он и был?»
…Вот эти неожиданные встречи в Севастополе и повернули мою дальнейшую жизнь иначе, чем я предполагал. Я хотел остаться у моря, хотел стать матросом, а потом капитаном дальнего плавания, бросить корабельные сходни на синий лед Антарктиды, пожить под сказочными радугами северного сияния… Но все вышло иначе.
Когда я рассказал Вандышеву о ночной встрече у Жестяковых, он задумался и снова долго вчитывался в те несколько слов, что нацарапал перед смертью капитан.
— Нечистое здесь, Данил, дело. Какую-нибудь пакость удумают.
Следующую ночь, спрятавшись у дома Хабибулы, мы караулили, ожидая, что вот-вот в темноте послышится шорох крадущихся шагов, мелькнет беззвучная тень, блеснет свет карманного фонаря. Но — ничего: ни шороха, ни тени, ни звука.
И вот тогда-то Вандышев и сказал мне:
— Вот что, Данил. Поговорил я кое с кем, и решили мы так. Особо околачиваться тебе здесь нечего. Матросов да грузчиков и без тебя наберем. Парень ты молодой, и голова у тебя варит. Надо тебе подаваться на учебу. Спецы старые саботируют без конца, никакой управы на них нету. Нужны нам свои красные специалисты. Об этом и Ильич сколько раз говорил. Так вот, ежели поехать тебе в Москву? А? Там и рабфаки разные, и вообще…
У меня прямо дух захватило от этих слов. Москва? В моих мечтах она рисовалась светлым центром мира, и я подумать не смел, что могу когда-нибудь жить и учиться в ней.
А Вандышев продолжал:
— Это — первое. А второе, дорогой мой, это жестяковское нам с тобой наследство. Девчонка эта, конечно, не в счет. Можно сразу тут же в детдом определить, не умрет с голоду, не дадим. Но интересно ведь: что это за птица, «Краб» этот самый? Я-то здесь вокруг этого змеиного гнезда пошурую. А нет ли там, аккурат под боком у Ильича, еще какой-нибудь подлости? Я тебе тоже письмо дам, есть там дружок у меня, Роман Корожда зовут. Вместе на крейсере медяшки драили. А на штурме, когда Зимний у беляков отбивали, руку ему один юнкеришка повредил. Теперь он там всякую контру к ногтю берет в особом отряде — ежели, конечно, не уступали.
Вандышев обнял меня сильной рукой за плечи, дохнул в лицо табачным дымом.
— Только знаешь чего, Данилка? Жалко ведь мне с тобой расставаться: прикипел я к тебе сердцем. То ли своих у меня нету, то ли еще что… Ну ведь надо и тебе на фарватер выбиваться. А? Подумаешь, скажи…
— А чего же думать, дядя Сергей?
— Ну ладно, — засмеялся Вандышев, доставая кисет. — Я так и знал. И как это ты и в тюрьме сидел, и воевал, а курить не научился? Чудное дело! Первое дело для мужика — табачок. Да чтобы позлее, чтобы душу царапало…