Теккерей в воспоминаниях современников
Шрифт:
У меня выдалось свободное утро, и я решил нанести ему визит. Он сидел в кресле в гостиной своего номера и курил, повинуясь одной из самых стойких своих привычек - хороших или дурных, пусть решает читатель. Он был большим любителем сигар, и я преподнес ему связку отличных "виргинских тонких", о которых он потом отозвался весьма высоко, жалуясь, что его приятель Джордж Пейн Джеймс, в то время английский консул в Ричмонде, Усердно его навещал и выкурил их все. Он тоже, видимо, был в это утро свободен и расположен немного поболтать. Куренье послужило начальной темой. Он сказал:
– Как видите,
– Я полагаю, после завтрака? То есть, я полагаю, вы пишете в первую половину дня?
– Да, сочиняю я по утрам. Вечером я писать не могу. Слишком возбуждаюсь, а потом долго не засыпаю.
– Разрешите спросить, вы никогда не диктуете секретарю?..
Мистер Теккерей ответил:
– Довольно часто. "Эсмонда" я продиктовал всего.
– Вот не подумал бы! Стиль такой законченный, что даже не верится. У нас в стране "Эсмонд" - один из самых любимых ваших романов. Мне самому особенно нравится глава, где Эсмонд возвращается к леди Каслвуд, "неся снопы свои", как сказала она.
– Я рад, что эта глава доставила вам удовольствие. Жалею, что не вся книга равно хороша. Но невозможно непрерывно играть партию первой скрипки.
– И эту главу вы продиктовали?
– Да. Весь роман. И я продиктовал всего "Пенденниса". Не могу сказать, что "Пенденниса" я ставлю очень высоко - во всяком случае исполнение. В середине он, бесспорно, затянут, но как раз тогда я заболел и ничего лучше сделать не сумел.
Я вновь вернулся к "Эсмонду" и к обрисовке герцога Мальборо в романе. Мистер Теккерей, задумчиво обронив "отпетый негодяй!", любезно осведомился, что написал я сам. Выслушав мой ответ, он сказал:
– На вашем месте я продолжал бы писать - рано или поздно вы напишете книгу, которая принесет вам благосостояние. Как Бекки Шарп - мне. Я рано женился и писал для заработка. "Ярмарка тщеславия" была первой моей книгой, имевшей успех. И Бекки мне очень нравится. Иной раз я думаю, что я разделяю кое-какие ее вкусы. Мне нравится то, что называют "богемой", и все люди, ведущие такой образ жизни. Я видел свет - герцогов и герцогинь, лордов и леди, писателей, актеров, художников, и, в целом, всем предпочитаю художников и прочую "богему". Они более естественны, не связаны пустыми условностями, носят волосы до плеч, если им это нравится, а одеваются живописно и небрежно. Вот и Бекки по моему наущению предпочла их и богемную жизнь высшему свету, в котором ей довелось вращаться. Может быть, вы помните, как в конце книги она утрачивает свое положение в обществе и живет в среде богемы, в среде людей, обитающих в мансардах... Мне нравится эта часть романа - по-моему, сделана она хорошо.
– Кстати, о Бекки, мистер Теккерей, - сказал я.
– С ней связана одна тайна, которую мне хотелось бы разъяснить... В самом конце романа есть иллюстрация: Джоз Седли - больной старик - сидит у себя в спальне, а из-за занавески с ужасным выражением лица на него смотрит Бекки, сжимая в руке кинжал... А под иллюстрацией надпись из одного слова "Клитемнестра"... Бекки его убила, мистер Теккерей?
Вопрос этот заставил глубоко задуматься того, к кому был обращен. Он сосредоточенно затянулся, словно ища решения какой-то задачи,
– Я не знаю.
Мы еще поговорили о Бекки Шарп, к которой вопреки ее безнравственности мистер Теккерей, что было легко заметить, питал втайне некоторую любовь, а вернее, не любовь, но снисходительную симпатию за то мужество и настойчивость, с какими она добивалась своих целей. А затем от слов и поступков этой дамы мы перешли к другим дурным персонажам мистера Теккерея и женского и мужского пола. Я сказал, что самым законченным и отпетым негодяем из всех них считаю графа Крэбса в очерках, посвященных "мистеру Дьюсэйсу". С этим мистер Теккерей был склонен согласиться, и я спросил, списан ли граф с какого-нибудь живого лица.
– Право, не знаю, - последовал ответ.
– Не помню, чтобы я был знаком с человеком, который мог бы послужить оригиналом.
– Так, значит, он создан вашим воображением, из каких-то общих наблюдений?
– Вероятно... Не знаю... Может быть, я где-нибудь его и видел.
Некоторое время мистер Теккерей молча курил с тем задумчивым видом, который, вероятно, был хорошо знаком его друзьям, а потом добавил негромко, словно говоря с самим собой:
– Право, не знаю, откуда я взял всех этих негодяев, подвизающихся в моих книгах. Во всяком случае я никогда не жил бок о бок с подобными людьми...
О себе и своих произведениях мистер Теккерей говорил с полной откровенностью и прямотой, пример которых я приведу в заключение своего очерка. Такими же искренними и честными были и его отзывы о других писателях. Особой его любовью как будто пользовался Дюма-отец, автор "Монте-Кристо" и "Трех мушкетеров".
– Дюма обворожителен!
– воскликнул он.
– Меня интересует все, что он пишет. Я прочел его "Мемуары", я прочел все опубликованные четырнадцать томиков. Они восхитительны! Дюма изумительный, изумительный писатель. Он лучше Вальтера Скотта.
– Полагаю, вы имеете в виду его исторические романы - "Мушкетеров" и все прочие?
– Да. Я сам чуть было не написал книгу на тот же сюжет, сделав своим героем мосье д'Артаньяна, того самого, из "Трех мушкетеров" Дюма. Ведь д'Артаньян - вполне историческое лицо: он жил в царствование Людовика XIV и написал мемуары. Я купил потрепанный экземпляр в лондонской книжной лавке за шесть пенсов и собирался их использовать. Но Дюма меня опередил. Он захватывает все подряд. Он изумителен!
– Я рад, что он вам нравится, потому что я его тоже очень люблю, сказал я.
– Его находчивость и бойкость пера просто ошеломляют!
– Да, бодрости духа ему не занимать стать. Он вас развлекает, поддерживает в вас хорошее расположение духа, чего я никак не могу сказать о многих писателях. Одни книги меня радуют и поднимают мой дух, другие действуют на меня угнетающе. Я не испытываю удовольствия, читая "Дон Кихота", у меня только становится грустно на душе.
Дальнейшая беседа о старом рыцаре из Ламанчи позволила заключить, что источником этой грусти была живейшая симпатия к безумному идальго - такое глубокое сострадание ко всем его бедам и химерам, что ни остроумие, ни грубоватый юмор Санчо не могли, по его мнению, рассеять черные тени.