Телеграмма с того света
Шрифт:
— Не знаю. Это трудное дело. И вполне загадочное — я понял, что очень многие не хотят, чтобы я отыскал правду.
— Значит, шансы есть?
— Конечно. Такие шансы всегда есть. По своему опыту я знаю, что следователь побеждает, если он начинает думать о своем деле всегда.
Дуся, деликатно покашливая, вышла из кухни и поставила на стол пирог, высокий, румяный.
— Ешьте на здоровье, это со смородиной. Мы ее сами консервируем. Как раз на год хватает, от лета до лета.
Надя махнула рукой.
— Перестань, мама. Кого это интересует…
Пирог облегченно вздохнул, и корочка чуть-чуть опала. Дуся застеснялась и робко сказала:
— Надечка, я ведь это
Надя вперилась своими черными индийскими глазами мне в лицо, чуть прикусила губу и нервно заговорила:
— Станислав Павлович, вы, наверное, думаете, что я это от кровожадности, от желания отомстить. Поверьте, я не об этом сейчас думаю. Я не могу объяснить, но точно знаю, что эта история не может закончиться ничем… Я бы очень хотела, чтобы вы нашли этого мерзавца. Мне невыносима мысль, что удивительного человека Коростылева мог безнаказанно убить какой-то ничтожный мерзавец и сейчас, наверное, веселится, радуется, как ловко все получилось у него, как это просто — убрать из жизни замечательного, нужного человека, потому, что мешал чем-то ему или стал вреден. И совсем это нестрашно и неопасно — это ненаказуемо! Вы не можете это оставить просто так…
Я пожал плечами.
— Я и не собираюсь оставлять это просто так. И не считаю вас кровожадной. Мы сейчас здесь и чаи распиваем вместе потому, что оцениваем ситуацию одинаково. Надя, а ваша завуч, Екатерина Сергеевна, сильно не любила Коростылева?
Надя досадливо дернула подбородком.
— Да нет, это не то слово. Дело не в том, что она его не любила. Она его абсолютно естественно не воспринимала, не понимала, они были разнородные существа. Ну, знаете, как бы это объяснить — вот мы с вами углеводородные, а она кремнийорганическая. Они с Коростылевым совсем разные были. Она считала его от старости чуть-чуть свихнувшимся. Этакий старый придурок, безвредный, но назойливый. Ей и мысль в голову не приходила, что его ум организован совсем по-другому, чем у нее…
— А они часто конфликтовали?
— Ну, я непосредственно дела с ними не имела, участия в их конфликтах не принимала, но, конечно, разговоры доходили. В последний раз был крупный бой. Вихоть поставила девочке двойку за сочинение, а Коростылев вынес этот вопрос на педсовет и оспаривал оценку принципиально…
— А в чем существо спора? — спросил я.
— Вихоть задала им сочинение на тему «За что я люблю Гринева и ненавижу Швабрина?», а девочка в сочинении написала: «Я не люблю Гринева и считаю его глупым, инфантильным барчуком, а Швабрина уважаю, потому, что он боролся вместе с пугачевцами против царского самодержавия и был настоящим мужчиной». Подход несколько неожиданный, но Коростылев настаивал на том, что мы не можем заставлять всех детей думать одинаково, что без свободы мнения и неожиданных подходов к привычным нам понятиям не может развиться из ребенка гармоническая личность.
— Но мне не кажется, что такой случай мог стать основой их несовместимости…
— Да, конечно, — согласилась Надя, — это я так, в качестве примера. Я думаю, что Вихоть не любила Коростылева так же, как должник, не имеющий возможности расплатиться, начинает ненавидеть человека, который и долг вроде бы не требует вернуть, но и отказывается забыть о нем…
Я закурил сигарету, устроился поудобнее на стуле и попросил:
— Поясните, пожалуйста.
— Не понимаете? — удивилась Надя. — Вы разве не замечали, что многие люди боятся чувства благодарности, стыдятся его, они испытывают какую-то досаду против тех, кто сделал им много доброго?
— Случалось мне видеть и такое, — кивнул я.
— А Коростылев сделал очень много доброго
— Екатерина Степановна показалась мне человеком с огромным самомнением, — заметил я.
— Ну, это уж как есть, — усмехнулась Надя. — Она вообще из той породы людей, что искренне уверены, будто человечество произошло не от обезьяны, а от них. Наш физик Алеша Сухов сказал про завуча, что ее можно использовать как физическую единицу меры настырности — один вихоть — единица напористости и наглости.
Дуся тихо подошла к столу, чтобы не мешать разговору, длинным ножом разрезала пирог, положила на мою тарелку большой сочный кусок, молча придвинула ко мне.
— Попробуйте, мама замечательно печет все это, — предложила Надя. И Дуся обрадовалась паузе, оживело ее неяркое лицо, залучилось, яснее проступили глаза.
— Вы поешьте сначала, поговорить еще успеете.
— Спасибо! А вы, Надя, не любите сласти? — спросил я.
— Не-а, — помотала она головой. — Я вообще с детства мало ем, а суп с грехом пополам меня приучил есть Николай Иванович…
Я удивился.
— Каким образом?
— Э! Как он делал все — никогда никого не заставляя. Он умел заинтересовать в самом скучном и неинтересном деле. Я была маленькая, и Коростылев мне рассказывал, что мы с ним устроим охоту на загадочного дикого зверя, живущего в лесу за Казачьим лугом. И, мол, если нам удастся его подстрелить, то суп из него сделает нас неслыханно умными, сильными и красивыми, а назывался зверь Дикий Говядин.
Мы засмеялись оба, и я легко представил себе, как Кольяныч воодушевленно рассказывает о неведомом Диком Говядине, жарко полыхает живой глаз, а синий стеклянный полуприкрыт веком, и эта маска иронии и страсти снова делает мир недостоверным, потому что никогда нельзя понять, говорит он правду или выдумывает, сердечно убеждает или тихонько насмехается.
— И что, подстрелили вы Говядина? — спросил я.
— Я сильно болела, и пришел однажды Коростылев — не с кастрюлей, не с термосом, а со своим фронтовым котелком, завернутым в ватник. «Похлебка из Дикого Говядина!» — кричал он от самых дверей и стучал в донышко алюминиевой ложкой. — Надя потерла ладонью лоб, смежила веки, будто боялась, что мы спугнем воспоминание.
— Он уверял меня, что съеденный нами суп сделает его молодым и, скорее всего, у него вырастет оторванная рука, а я превращусь во взрослую красавицу, но обязательно надо съесть сто котелков этой похлебки. И, конечно, я не устояла перед таким соблазном.
Надя грустно засмеялась, и мне показалось, что она сейчас заплачет.
— Боже мой, какие он всегда выдумывал замечательные истории! — воскликнула она, и я услышал крик сердца. — Вы видели завещание Колумба?
— Да, видел.
Много раз я читал старый пергамент, и мне было непонятно, сделал ли Кольяныч его сам, нашел, купил или придумал.
А иногда, именно в такие длинные вечера, когда время утрачивало четкость, как расфокусированное изображение, мне начинало казаться, что пожелтевший лист — настоящее завещание Колумба, что эти неровные подслеповатые буквы сползли с гусиного пера на волглый пергамент четыреста лет назад в минуту душевной потерянности, утраты надежды, разлома веры. И, всматриваясь в морщинистые блеклые кружки — пятнышки соли от океанских брызг или оброненных слез, — я слышал свист ветра, треск рушащихся рей, глухой стук бондарного молотка в днище просмоленной бочки, укрывшей внутри себя весть человечеству о том, что погибающий сейчас Христофор Колумб пересек Океан Тьмы и открыл водный путь в сумеречную далекую страну — Индию.