Телеграмма с того света
Шрифт:
— Я и не говорю, что именно его класс мог оседлать, но постарел он безусловно. Иначе и нельзя объяснить то, что он говорил ребятам… — Она шла уже такой дробной рысью, что трясся тротуар.
— А чего же он такого говорил? — всерьез удивился я.
— Да сейчас-то и вспоминать об этом неуместно, но Николай Иваныч дошел до того, что его отдельные высказывания нельзя расценить иначе как религиозную пропаганду…
— Что? Что вы говорите такое?
— То что слышите! Он объяснял ребятам, что Александр Невский не более не менее — святой… Да-да! Христианский святой… — Она дышала возмущенно —
Я засмеялся: через множество лет сквозь кривую призму ее убогого воображения и затаенного недоброжелательства вернулся ко мне старый урок Кольяныча.
— …Запомните, дети, никогда не рано совершить доброе, никто не может быть слишком молод для подвига — великому князю Владимирскому Александру Невскому на Чудском озере было двадцать три года, а почти через полтысячи лет он был причислен к лику святых и канонизирован. Не потому, что церковь осознала его святость, а потому, что Петр I нуждался в легендарном великом герое, который отвечал житейским представлениям простых людей о святости, то есть самом дорогом нам, самом заветном, навсегда связанном с истиной, благом, любовью и преданностью нашей Отчизне. И от этого имя Александра Невского, как и полагается святому, нетленно, ибо приходит к нам из мглы времени всякий раз, когда земля наша в беде и опасности…
— Вы смеетесь? — сердито выкрикнула Вихоть.
— Нет, я не смеюсь. Я грущу, а вы считаете, что детям не надо говорить о том, что Александр Невский был прославлен и почитаем как святой благоверный воитель?
Вихоть круто повернула направо в тенистый зеленый переулок, слабо освещенный старыми желтыми фонарями, застроенный деревянными домишками с лавочками у калиток, она так резко рванула в сторону, что я чуть не пролетел мимо, но сумел сманеврировать и устремился вдогонку ее размашистому мощному шагу.
— Да, я уверена, что это ненужная, вредная информация, мешающая неокрепшему детскому сознанию выработать четкое, ясное мировоззрение.
Я вздохнул:
— Бедный Владимир Мономах…
— При чем здесь Мономах? — настороженно-подозрительно спросила завуч.
— Дело в том, что основателя и собирателя Руси тоже почитали святым.
— Ага, я вижу, Коростылев воспитал достойного ученика! — ядовито заметила Вихоть, и я легко представил себе, как она распекает в учительской ребят-штрафников.
— Я надеюсь, — ответил я тихо. — Я бы очень хотел быть достойным учеником Коростылева. И позволю себе заметить, что он не занимался религиозной пропагандой, а делал самое трудное, что выпадает на долю учителя…
— Интересно знать, что же вы считаете самым трудным в нашей работе? — запальчиво спросила Вихоть, и меня охватила тоска от бессмысленности нашего разговора, его бесплодности и безнадежности. Нельзя словами раскрасить пепельно-серый мир дальтоника.
— Я, наверное, не смогу вам этого объяснить, но сказать вам о том, чем занимался целую жизнь Коростылев, я обязан. Несколько десятилетий подряд он множеству детишек мягко и настойчиво прививал мысль, ощущение, мировоззрение, что класс, школа, город, страна, мир — огромная семья этого маленького человека и все нуждаются в его помощи и участии. Он приучал нас к мысли, что наша история — это не хронологическая таблица в конце
— Действительно, что вам со мной говорить! Где уж нам понять вас, столичных! — обиженно проржала Вихоть, — но я, между прочим, на разговор с вами не набивалась…
— Это правда, — согласился я. Впереди замаячил перекресток, и мне стало любопытно, куда она повернет — налево или направо? — Вы действительно на разговор со мной не набивались. Мне даже показалось, что вы избегаете разговора со мной.
— Это почему еще? — вскинулась она и, убыстрив шаг, не дожидаясь моего ответа, свернула за угол направо. — Чего это мне избегать разговора с вами?
Это занятно. Интересно, что она пошла направо. Она ведь сказала, что идет не домой.
— Вы избегаете со мной серьезного разговора о том, что могло произойти в школе…
— А что должно было произойти в школе? Слава богу, в моей школе все в порядке! — Она говорила с нажимом: В МОЕЙ ШКОЛЕ… ВСЕ… В ПОРЯДКЕ…
— Сомневаюсь…
— А мне безразлично, сомневаетесь вы или нет! К школе это не может иметь отношения… И, конечно, мне не нужно, чтобы вы без серьезных оснований тормошили всех, допрашивали-переспрашивали… Всю школу перебулгачите, а результатов будет нуль…
— А у меня есть серьезные основания, — сказал я уверенно. — По крайней мере два…
— Даже целых два! Мне не расскажете, конечно?
— Обязательно расскажу. Первое — вся жизнь Коростылева была замкнута на школу. У него не было в привычном смысле личной жизни вне школы, бытовые проблемы его не интересовали. Поэтому, скорее всего, телеграмма была инициирована какими-то событиями в школе, о которых я обязательно узнаю. В этом я вас уверяю…
— На здоровье! Тем более, что в информаторах нужды на будет, а второе?
Нам оставалось пройти два квартала, и упремся в Комендантскую улицу. Там, где я ее увидел. Только мы должны были выйти на полкилометра раньше того места, где я оставил машину с Барсом.
— Второе? — не спеша переспросил я. — Второе основание из области ощущений. Бездоказательных, непроверяемых. Впечатления и предчувствия…
— Какие же именно у вас ощущения и впечатления? — недовольно мотнула она головой, которой сильно не хватало дуги и удил.
— Мне показалось, что вы не чрезмерно огорчены смертью своего коллеги…
Она задохнулась от ярости, только рот широко открывала, как вынырнувший из глубины пловец.
— Ну… ну… ну… это, знаете ли… дерзость… нахальство…
— Ощущение не может быть дерзостью или нахальством. Мне так показалось, — пожал я плечами. — Впечатление у меня такое сложилось.
— Наглость — то, что вы мне говорите о своих дурацких впечатлениях! Ощущение у него! Что ж мне — рядом в могилу ложиться? Так я ему не жена! Я в отличие от некоторых не какой-то там Янус двуличный, а скорблю со всеми, как полагается…