Телестерион [Сборник сюит]
Шрифт:
2
Часть зала суда — скамьи амфитеатром, в вышине одна, как бы в тени, сидит Фрина, ниже — публика, напротив, предполагается, — судьи; внизу скамья, на которой восседают архонт-базилевс и два его помощника, рядом трибуна. К ней то и дело выходят то Евфий, то Гиперид.
ЕВФИЙ. По поводу моего иска в Афинах смеются, что это Евфий поднял руку на женщину. Я обвиняю не женщину, не гетеру, а воцарившееся в городе нечестие, которое — сознает она это сама или нет — Фрина культивирует, к восторгу и восхищению афинских юношей, да и людей постарше, воображая себя богиней Афродитой, выходящей из моря, да еще совершенно обнаженной, как изобразил ее в своей знаменитой картине Апеллес, назвав ее "Афродита Андиомена", когда все узнают в ней гетеру Фрину.
ГИПЕРИД. Евфий! По поводу картины обращайся к Апеллесу.
ЕВФИЙ. Что это такое, как не поругание и не оскорбление богини Афродиты, которую едва ли кто из смертных видел обнаженной, а если и видел, предположим, хотя это и невозможно, то должен хранить в тайне такое происшествие во имя целомудрия и святости, иначе это и есть нечестие, которое карается законом.
ГИПЕРИД. Изощряться в красноречии похвально, Евфий, но не в случае, когда речь идет о нечестии.
ЕВФИЙ. И так попустительством властей это зло давно укоренилось в Афинах, начиная с работ Фидия, осужденного за святотатство, и кончая безбожными речами софистов. Афиняне оскорбили богов поношеньями и смехом, и боги отвернулись от нас, — здесь первопричины всех бедствий, постигших Афины от нашествия персов до наших дней, когда Афины подчинились сначала Спарте, а затем Македонии, утратив могущество и свободу.
ГИПЕРИД. Евфий! При чем тут гетеры? Ты впал в безумие.
ЕВФИЙ. Но и при этих прискорбных обстоятельствах мы не вспомнили о богах, не угомонились, не вернулись к старинному отеческому строю, а утопаем в роскоши, почитая богатство и самих себя больше, чем богов. И к этой роскоши и расточительству подвигает афинян больше всех кто? Конечно же, она, гетера Фрина, столь знаменитая по всей Элладе, что за одну ее ночь выкладывают целое состояние. В старое доброе время афиняне, имея богатство, делали подношения городу на строительство Длинных стен, кораблей или устройство Панафинейских празднеств в честь Афины, совершали жертвоприношения богам, а ныне все несут одной гетере, будто в самом деле она и есть богиня Афродита.
ГИПЕРИД. Понес и ты, Евфий! Я свидетельствую.
ЕВФИЙ. Гиперид, не перебивай меня, а то и я не дам тебе говорить. Очевидно, необходимо очистить город от этой нравственной порчи. Какое же наказание, по моему разумению, следует назначить гетере Фрине за нечестие? Поскольку она приезжая, естественно бы подумать, ее следует подвергнуть изгнанию, а имущество ее — конфискации в пользу государства. Но ее ведь станут чествовать всюду, смеясь над Афинами! Остается одно: подвергнуть ее смерти — пусть ужас охватит всех греков и очистит нас от скверны, как в театре Диониса, когда ставят трагедии наших великих трагиков.
Публика с недоумением озирается; к трибуне выходит Гиперид.
ГИПЕРИД. Мужи афиняне! Когда Евфий говорит о бедствиях, постигших Афины, мы сетуем вместе с ним, ибо все мы любим наш город, некогда столь прославленный и ныне самый знаменитый, ведь не Спарта, не Коринф, не Фивы, а Афины, по известному изречению, и есть Эллада, Эллада в Элладе. Но каким образом одна из гетер, которыми тоже знаменит наш город, потому что все самые красивые девушки, где бы они ни родились, как Аспасия в Милете, Лаида в Коринфе или Фрина в Фесбиях в Беотии, мечтают приехать в Афины, где они обучаются не известному ремеслу, — тут учиться им нечего, природа и Афродита всюду равно заботятся о них, — а обретают свободу и знание, чтобы быть не просто предметом вожделений и похоти, но любви, стремления к красоте, как учит Платон устами Сократа. И та молодая женщина, которую ты, Евфий, обвиняешь в нечестии, воплощает красоту, влекущую всех нас, мужчин и женщин, юношей и девушек, детей; это видно в том, как все рады ее видеть на улицах города, где она ходит одетой, как все женщины, можно сказать, скромно и просто, почти без украшений и румян, но красота ее тела, лица, глаз, ее грация словно светом озаряют ее платье и все вокруг сияет негой и прелестью. И если мы, глядя на нее, думаем: "Богиня!", как Психею принимали за саму Афродиту, за что та разгневалась на ни в чем неповинную девушку несравненной красоты, то в чем вина Фрины, как не в ее красоте? Но разве красота вообще и именно женская — это вина? Нет, это источник и первопричина любви, стало быть, всего сущего. Но если красота повинна, допустим, то это вина не гетеры Фрины, а самой богини Афродиты, прародительницы всего живого в мире. Вот до какого нечестия ты дошел, Евфий! Ты учинил иск не Фрине, а богине любви и красоты, что сделать тебе смолоду не пришло бы в голову, но думать, что женщины будут к тебе благосклонны и в старости, как к Софоклу, — это глупость. А глупость схожа с безумием. И я утверждаю, ты впал в безумие.
ЕВФИЙ. Не обо мне речь, Гиперид! У глупца или безумца архонт-базилевс не принял бы иска и не стал бы назначать заседание суда. Говори по существу. Кого представляла Фрина, выходя голой из моря в праздник Посейдона?
ГИПЕРИД. Боги! В праздник Посейдона все купаются в море, все выходят из воды обнаженными, как иначе и купаться? Здесь нет стыда, здесь таинство, посвященное Посейдону. Когда все нагие, наготы не замечают. Зачем? Море и солнце всех увлекают. В том радость празднества. И никто не воображает себя Посейдоном или Афродитой. Но если все взоры обращены на красоту Фрины, когда она, как в статуе Праксителя, спускает с плеч, все ниже и ниже пеплос, глядя влажным взором вдаль, и у всех, кто видит ее вблизи или издали, замирает дыхание, и мы полны тишайшего восхищения, не слыша ни гула моря, ни голосов, будто окунулись глубоко в воду, — это же чудо!
ЕВФИЙ. И никакое это не чудо, а срам и гордыня!
ГИПЕРИД. Несчастный, что с тобой приключилось! И явись в это время с высот Олимпа или с берегов Кипра сама Афродита с ее божественной, нетленной красотой, ты знаешь, Евфий, увидя Фрину, она бы вознегодовала, как на Психею. А почему? Из зависти к ее земной красоте, к красоте женского тела, пленительного, нежного, благоухающего весенним цветением земли, с прелестным взором любви и счастья, этой человечности, какой нет ни у зверей, ни у богов. Все это — пленительные линии, вибрация света и тени, весь трепет неги и любви — сумел каким-то чудом запечатлеть в мраморе Пракситель, превзошедший в мастерстве самого Фидия. Красота сама по себе божественна, и Фрина в его изображении предстает богиней по совершенству и прелести, с нежной человечностью во взоре. Но все высшее мы, смертные, связываем с богами. И в статуе Праксителя все узнают Афродиту, одета она или обнажена впервые, как в той, что увезена в Книд. В чем тут можно усмотреть святотатство?
ЕВФИЙ. Да, в том, что Фрина выдает себя за богиню Афродиту!
ГИПЕРИД. Евфий! Если бы ты стал выдавать себя за Аполлона, ну, сбрив бороду, или Посейдона, дуя в раковину, как тритон, стали бы тобой восхищаться?
Смех в зале.
Не мы ли сами, восхищаясь Фриной, принимаем ее за богиню?
ЕВФИЙ. То-то и оно.
ГИПЕРИД. Что ты хочешь сказать? И ты, Евфий, принимаешь Фрину за богиню?
ЕВФИЙ. Принимал по глупости, по безумию, ибо любовь — безумие, не нами сказано.