Темная любовь (антология)
Шрифт:
Через несколько минут я, уже одетая, бегу к машине. Проезжает еще одна пожарная машина, и сирена ее пробегает молнией у меня по позвоночнику, и я прыгаю в свой "вольво", отруливаю от тротуара и бросаюсь в погоню.
Пожарная машина приводит меня к старой книжной лавке в заброшенном квартале восточного Колфакса. Я вижу дым — пушистый султан, как пылевой смерч — намного раньше, чем мы подъехали.
А вот и пламя. Его языки лижут, щупают и вырываются из окон и упавших секций стен. Огонь жует и глотает дом изнутри, и где он лизнет или коснется — остается чернота и уголь. Я оставляю машину и подхожу так близко, как только разрешают мне пожарные, настолько близко,
Огнем.
Мужчиной.
Желанием, которое будет жечь и гореть, и сожрет меня.
— Жар, — шепчу я, и это и молитва, и мольба.
Жар.
Тогда я причесывала свою подругу Шону, красила ей волосы в тот глубокий медный цвет, который любит ее муж Робби, и я заговорила о жаре. Каков он на ощупь, что он может заставить тебя сделать, о мужчинах, которые заставили меня его ощутить. За всю мою жизнь среди сотен любовников было лишь трое таких мужчин, и каждый раз я уже в первые десять секунд, бросив на них взгляд, когда пересекались наши ауры и сталкивались феромоны, знала, что это — жаркие звезды и шипение фейерверка.
В ответ на мое преувеличенное описание Шона засмеялась.
— По твоему рассказу это больно, — сказала она. — Как ты гасишь этот пожар?
Я ей рассказала, что никогда на самом деле не гасишь, что ты просто делаешь харакири своему сердцу, затаптываешь свои горящие внутренности и ходишь какое-то время холодная и пустая, пока не встретишь другого, от чьего прикосновения воспламенится твоя кожа, и ты загоришься снова.
Шона затрясла головой, рассыпая темно-красные капли хны.
— Такого жара, — сказала она, — я не испытывала никогда.
Это меня поразило так, что я помню до сих пор. Как будто Шона созналась в цветовой слепоте, будто она видит кровавое, багровое, индиговое, янтарное, нефритовое тусклыми оттенками серого.
Что это за чувство? Это такое чувство, будто коснулась чего-то живого и электрического или случайно ввела себе лекарство — наполовину галлюциноген, наполовину яд. Сознание растекается. Тело обмякает, но ты не падаешь, потому что соки вожделения напитывают мускулы, заставляют жарко гореть синапсы тысячей мелких оргазмов, а жар тлеет у тебя в животе и уходит вниз, в пах, и вверх к сердцу, как пламенеющие лианы.
Уже давно я не пробовала этого жара. И сердце мое вошло в гипотермию. Я запеклась, я остыла, я больна. Я езжу из Денвера в Боулдер, смотрю, как снуют, ползают и кишат мужчины на Перл-Стрит-Молл, десятки, сотни мужчин, всех видов, форм и размеров, и жирные, и накачанные, и тощие, как марафонцы, высокие и низенькие, ноя ничего не чувствую — члены у них, как размокшие под дождем стебли, и прикосновение у них вялое, и остается от них только нетерпение, неудовлетворенность, горечь.
Я жажду того, что было у меня раньше, жара, который накатывает и разрушает, который пожирает душу и расплавляет сердце, и оно, жидкое и алое, стекает горячим комом во влагалище.
В моих последних снах я видела, как огонь становится мужчиной. Ослепительный и ревущий, он наваливается на меня, охватывает меня уносящим поцелуем. И потом я просыпаюсь в кровати одна.
А из его комнатушки в конце коридора слышно, как Колин все шлепает и шлепает по клавиатуре. Знаменитый Писатель, который просто еще не открыт. Суровый и целомудренный художник.
Господи Боже мой, как мы до этого дошли?
Как мы, пылавшие, смогли
Три раза в жизни ощущала я жар. В первый раз это был профессиональный боксер по имени Зик, весь — жилы и сталь, обтянутые скользкой кожей цвета дымчатого кварца. У него была жена и четверо детей в Колорадо-Спрингз, но трахались мы с ним так, будто остались последними людьми на земле, и завели хозяйство в квартирке, которую снял мне Зик на Зюни-стрит.
В день, когда хирург мне сказал, что нужны две пластические операции для исправления того, что сделал Зик с моей скулой и носом, я уложила вещи и переехала на время к Шоне.
Вторым был Пил, итальянский манекенщик, которого я ненадолго соблазнила в гетеросексуальность, доказав, что могу трахаться так же дико и с той же неистовой изобретательностью, что любой пропирсованный кольцами пидор.
С Нилом я рассталась, потому что он полюбил наркотики больше, чем меня, и потому что он храпел, и потому что бросал полотенца на полу в ванной мокрой кучей, похожей на бледно-синее дерьмо, и потому что запах его лосьона мне не нравился, и потому что однажды вечером я пришла домой и обнаружила у себя в постели мальчишку-подростка, голого и с такой эрекцией, что доставала до пупка, а я могла предложить Нилу только тот член, что уже и без того пробил мое сердце.
А третий — Колин.
Он не такой, как Зик или Нил. Он единственный, кто бросил меня раньше, чем я от него ушла.
Нет, он все еще живет в нашей квартире на Паскаль-стрит. Он присутствует за завтраком и всегда приходит домой, даже если напьется в каком-нибудь заведении, где вся клиентура с литературными претензиями, но он больше не спит со мной в одной постели. Теперь он спит в комнате, которую называет своим кабинетом — каморка в форме гроба, которую он набил старыми журналами, газетами и письмами. Колин вообразил, что он писатель. Он повсюду рыщет, записывает и прячет свои записи, как бурундук орешки. У него столько книг, газет и пачек бумаги, что еле хватает места для раскладушки, запихнутой в угол этого разворошенного гнезда.
По ночам, в то время, которое мы раньше заполняли любовным действом, я слышу постукивание его клавиатуры, как клевки сумасшедшей курицы. Он пишет о любви, но не занимается ею, описывает страсть, но потерял способность ее испытывать.
А мы с Колином были великолепными любовниками. Такими, что даже редко отдыхали за играми, которые любил Зик и на которых настаивал Нил. Игры втроем, охота за плотью со свежим желанием трахаться с нами обоими, а еще игрушки — полированные кожаные кнуты, наручники, золотые цепи, прикованные к кольцам в сосках. Почти год прошел, пока я только начала просить Колина меня ударить, пока стала молить его наложить руки мне на горло и нажимать в такт его введениям, но когда он это делал — это уже когда мы начали приправлять любовь болью — это было будто кто-то плескал керосин в огонь. И огонь испепелял нас, мы забыли друзей и работу, мы ушли из внешнего мира и жили только в том, который создали сами.
И тогда Колин от меня отдалился.
Когда он решил, что писательство и страсть несовместимы, что искусство и секс — естественные враги. Тогда-то я и стала гоняться за пожарными машинами и рваться к пламени.
— Очень сегодня смешная штука вышла, — говорю я Колину, заглядывая в его забитый чулан, где он скорчился над своим компьютером. — Я подцепила мужика в каком-то баре в Колфаксе, мы поехали трахаться в мотель, а потом я забыла, как его зовут. Я даже не заставила его надеть презерватив. Я хотела, чтобы его сперма еще была во мне, когда я к тебе приду.