Темная сторона России
Шрифт:
Работали строго по графику: подъем в семь утра, потом завтрак, выход на место — в девять. Возвращались около семи вечера. Копщики копают, операторы снимают, все остальные помогают всем подряд. И кости, кости, кости. Миллион костей и столько же железа. В сутки через руки ребят проходили сотни убитых людей. Они невесело шутили, что, ни разу не глянув в анатомический атлас, наизусть выучили весь скелет, до косточки, и за много лет уже умеют отличить по характерным чертам останков пол.
Переломы, огнестрелы и колотые, рубленые. Вся жестокость войны шла перед глазами непрерывным конвейером смерти. Возвращались, быстро ужинали и зависали у костра, отходя понемногу душой от дневных кошмаров эксгумации. Расходились около часа ночи, и каждое утро, с превеликим трудом отрывая голову от спальника,
Да-да, мы уже неделю жили в этом ужасном месте, где постоянно мерещились какие-то шорохи, отголоски, а порой при вечерних посиделках у костра — нет-нет да и мазнет неизвестным запахом табака дешевого, как самосад, или скрипнут сучья под осторожной походкой. А резко обернешься — как силуэты смазанные за ствол дерева шмыгнут. Жутко, в общем. Несколько раз ко мне по утрам подходили наши бойцы — подавленные и какие-то растерянные. Рассказывали, что ночью будто кто-то ходил вокруг лагеря, потом тишина, и вдруг — автоматная очередь и крики боли. Я, к счастью, ничего подобного не слышала, но запах махорки как-то причудился, когда неосторожно присела на замшелое дерево. С этого и началось.
«Все, что было не со мной…»
Я тогда сунулась в раскоп, щупом пробовала землю, и тут на что-то наткнулась. Мы стали осторожно откапывать кости и череп. Я, еще неумелая, саданула по ключичной кости скелета, и меня аж передернуло — будто по своей ключице заехала. Выкопали и скелет, и планшетку из-под него с какими-то полуистлевшими бумагами. После отошла покурить на поваленное замшелое дерево, а минуты через три Николай попросил меня не двигаться — оказалось, что валежина заминирована как раз под моей задницей. Минут за десять разминировали, а после этого меня, не державшуюся на ногах, отвели в лагерь и просто напоили водкой. Да так напоили, что, честно говоря, я не помню, что творила. По рассказам очевидцев, сидела совсем расслабленная и счастливая, что не подорвалась на замшелом дереве, а потом вдруг меня как вырубило, и я качаясь ушла в свою палатку. А часа через полтора там зажегся фонарик, и те, кто заглядывали ко мне, сказали, что я полночи сидела и что-то писала в тетради. Только под утро уснула.
К шести часам вечера меня, проснувшуюся, бережно отпоили бульоном, чаем и накормили «дошираком», который, к слову, шикарно восстанавливает кислотно-щелочной баланс организма после перепоя. Ну и рассказали о моих писательских подвигах в палатке. Сказать, что я туда, то есть в палатку, сразу метнулась, будет явным преувеличением — я туда доплелась и вышла наружу с тетрадкой и ошалелыми глазами.
На тот момент в лагере собрались все.
— А теперь хотите послушать, что я написала сегодня ночью? — спросила я, обращаясь ко всей честной компании. — Только в дурку меня не отдавайте сразу, ладно?
И я начала читать:
«Ух ты, симпатичная девка. В самом соку. Из медсанбата, наверное. Хотя какой медсанбат — меня же убили. Ну тогда наконец-то и меня нашли в этой воронке. Сашку вон уже похоронили по-человечески, Лешу из Ленинграда — тоже, а я тут лежу как дурак, рядом с фрицем валяюсь. А большая у меня воронка, полутонка, наверное, вошла — она так и роет. Меня туда после боя фрицы скинули. Сильно мы их, гадов, достали. Наших всех просто скидывали, суки! А своего не заметили — засыпало его до макушки. Так вот и пролежали мы шестьдесят девять лет бок о бок.
Лето сменялось зимой, зима — летом, а я все лежал тут и лежал. Вокруг — мои пацаны, самому старшему девятнадцать. Я, старшина, для них старик, мне уж тридцать три стукнуло. Как Христос преставился, в таком же возрасте, и тоже за веру пострадал. А те, что рядом лежат, это уже третье пополнение, которое бросают в мясорубку. Сначала был первый батальон, потом второй. Потом на смену им пришли еще три молодежных батальона. Ребятам всем по восемнадцать. Пришли все в новеньких белых маскхалатах. Им не дали даже передохнуть и погнали в атаку. Через полтора часа никого из них уже не осталось. Пополнение прибывало и сразу отправлялось в бой. Но немец из пулеметов их как косой косил. Полегли все. Мясо, одним словом. Перед немецкими позициями все изрыто снарядами и устлано трупами, которые убрать было невозможно. Убитые и раненые падали сверху. Раненые тянулись, ползли, но скоро умирали от ран или замерзали. Живые прятались от огня в воронках или за кучами окоченевших трупов.
Скучать тут не приходится, тут много наших вокруг, да и гансов хватает. Стрелять уже, конечно, не стреляем, но и тушенкой не обмениваемся. Мы ждем приказа, а его все нет и нет. Да и не будет — просрали тот бой наши большие командиры. Мы жрали кору с деревьев, потому как жрать больше нечего, и писали, кто умел, письма домой. От голода люди стали пухнуть. Особенно тяжело его переносили бойцы из пополнения. Мы научили их есть всю органику, которая была вокруг. Один из бойцов нашел замерзшую, вырезанную у давно уже съеденной лошади жопу, отварил и съел, даис товарищами не забыл поделиться. После этого стали есть всё, что случайно находили. Когда совсем стало худо, сожрали нескольких гансов — пара бойцов спирта хлобыстнули и вырезали у мертвяков застывших ляжки. Наш батальон тогда хоть поел нормально. Немцы, зная, в каком положении находятся наши бойцы, вывешивали на проволоку буханки хлеба и кричали: «Рус, переходи хлеб есть!» То же самое они транслировали и по громкоговорителям. Но никто из бойцов, кроме некоторых из западенцев, на эту провокацию не поддался.
Людей в окружении становилось все меньше и меньше. От одной позиции до другой по прямой — чуть больше трех километров. Пополнение поступало нерегулярно и понемногу из расформированных тыловых частей, находящихся здесь же, в нашем волховском котле. Все командиры, подчиняясь приказу сверху, стремились показать, что армия сильна как никогда. и все это при том, что артиллерии не было в помине, а патроны выдавались поштучно. Сухари — по нескольку граммов, которые делились поровну.
А наша новая позиция находилась в болоте. У пехотинцев лопаток не было, да и яму в болоте не выкопаешь — вода. Изо мха, прошлогодних листьев и сучьев делали подобие бруствера и лежали. Если немец замечал место, то сразу же брал на мушку. Высунешься — и нету тебя. Еды опять не стало. Даже зелени никакой вокруг. Ели то, что рукой вокруг можно было достать. Жрали листья, корни, кору, мох. Однажды мы укрылись и развели костер. В тот день сожрали еще одного фрица подчистую. Появились случаи самострелов — мы все были на грани и от голода, и от безысходности. Как-то связист из соседнего батальона принес известия и мясо с мослами — сказал, что корова забрела. А мы ели суп из фрица и произносили тосты за сытность гансов. А они в это же время ели суп из нас.
Однажды удалось найти схрон в бору — там была картошка. Так мы немного отсрочили муки цинги. Растерли ее в кашицу и прикладывали к деснам. Потом опять попались фриц и коза. Обоих съели.
Нас осталось так мало, что на сто метров был только один боец. Немцы это скоро тоже поняли. Они получили большое пополнение и пошли вперед. Ударили в правый фланг полка. Перед самой моей смертью мы с мальчишками пошли в рейд. Пару суток не спали и не ели и, подойдя напиться к ручью, увидели в нем лягушачью икру. Разделили поровну и съели, а потом поймали нескольких лягушек. Сварили из них суп и разделили на пятерых. Потом я нашел какую-то падаль. От непонятной зверюшки остались только несколько кусков сухой кожи с шерстью и несколько костей. Все опять поделили поровну. Я спалил шерсть со своего куска кожи и съел. Все пористые части кости сгрыз, а оставшиеся твердые сжег и уголь тоже съел. Так все делали.
А потом мы копали яму и складывали туда все свои документы, рацию и другую технику. Все закопали, потому что понимали: не сегодня, так завтра нас уже не будет.
В тот момент, когда я уже прикрывал схрон мхом, накрыли нас гансы. И из минометов, и живой силой.
А нашли меня осенью, в середине сентября. Листва была уже местами желто-зеленая. Осиновые листики дрожали каплями крови на ветру и шелестели так тревожно.
Тревожно-то тревожно, но бояться уже нечего — отбоялись. Только одно было страшно: что не найдут, не похоронят и письмо мое для мамки никто не прочитает и не перешлет.