Темно-синий
Шрифт:
Ну правда, это то же самое, верно? Творческий и чокнутый. Но это будет нелегко, ведь это как раз то, что мы с мамой любим больше всего на свете, что роднит нас, но разве не это чувствует наркоманка к своей игле? Разве она не думает: именно это делает меня полноценной? Это позволяет мне функционировать. И если алкоголик и курильщик могут отказаться от бутылки, таблеток, порошка, тогда и мы с мамой сможем! Мама сможет завязать свои волосы на затылке и получить какую-нибудь работу, где платят. И никогда не оглянется — и будет самым нормальным человеком.
Я несусь по прихожей. В своей спальне я хватаю все свои альбомы, каждый чертов альбом. Но
Страницы, брошенные мне отцом, к которому я не могу больше обратиться. Страницы — все, что у меня есть. Чертовы пустые страницы. Потому что люди уходят. И вот я, черная дыра, которой все избегают: Смотри под ноги, а то упадешь и подохнешь там внизу. Ты просто никогда оттуда не выберешься…
Я так возбуждена, у меня больше нет сердца, только горячий, пульсирующий кулак ярости. Я почти рычу, бросаясь на улицу к куче мусора в центре нашего дворика — круг из проволочной сетки, куда я свалила все вырванные мамины розовые кусты. (Джоуи был прав — мусорщик не станет забирать мусор. Да и после того, как я нашла эти чертовы бутылки с виски, мусорные баки стали слишком тяжелыми, слишком неподъемными. Разве мало, что мне пришлось тащить все темные истины моей собственной семьи?)
Я бросаю свои альбомы на верхушку, затем опять несусь в дом. Бегу в прихожую, в мамину комнату, где начинаю собирать все наполовину законченные холсты, которые она бросала через плечо, как суеверный человек рассыпает соль, чтобы избежать неудачи.
— Я делаю, что ты хотела, мама, — говорю я ей, беря холст под мышку. — Я покончу с этим, видишь? Я думаю, не надо было тебя останавливать. Может быть, если бы я разрешила тебе сжечь этих дурацких русалок, может быть, ты бы не была сейчас в таком состоянии. Ну ничего, дыши глубже, мамочка. Потому что я сделаю это для тебя, хорошо? Я избавлюсь от всего этого! Я позабочусь об этом. — Клянусь, мой отчаянный голос шипит, как электрический ток.
Я, как Горбун из Нотр-Дама, пытаюсь не уронить холсты. Я останавливаюсь посреди комнаты и смотрю на скейтборд в дальнем углу. Я знаю, что надо забрать и его — он такой же холст, потому что я жаждала рисовать на нем, — но не мне его ломать, он не мой, и поэтому я бегу мимо, неся только мамины художества к куче для сжигания.
Вернувшись обратно в дом, я хватаю утреннюю газету. Нервно скручиваю страницы в веревки, вынимаю оставшиеся спички из кухонного стола. Я толкаю раздвижную стеклянную дверь, ожидая, что русалки, как всегда, начнут глухо стучать друг о друга. И, вспоминая, что русалок больше нет на потолке, я будто проваливаюсь в пропасть.
Я зажигаю спичку за спичкой, прямо как мама… боже, неужели я это подумала? Прямо как мама. Но нет уж, у меня нет галлюцинаций. Я не думаю, что русалки пытаются меня убить. Я знаю, что есть что. Это не сумасшествие, это желание избавиться от всего этого. Правда?
— Ну же, — рычу я, поджигая газетные веревки. — Давай же.
Кусты все высохли, превратившись в отличный материал для растопки. Пламя распространяется быстрее, чем болезнь. И скоро вся куча вспыхивает. Химические краски подпитывают огонь, и от этого пламя поглощает само себя, взлетает вверх. Башня жара растет и крепнет, набирает силу, пока не перестает быть башней. Внутри нее больше рушится что-то неподвижное, зацементированное в основание. Это циклон, вращающийся, крутящийся, угрожающий вырваться из жалкой сетки, которая его сдерживает.
Я не пускаю огонь из круга, поливая траву водой из шланга. Я направляю сопло на ближайшее дерево каждый раз, когда пламени приходит в голову блестящая идея полизать осенние сухие ветки. В конце концов огонь начинает умирать, но мои эмоции — нет. У меня под кожей миллионы огненных муравьев, которые съедают меня изнутри. На самом деле, как только ад на заднем дворике сокращается до дымящейся кучки пепла, я еще больше отчаиваюсь. Отчаявшаяся-женщина-на фоне-природной-катастрофы. Земля складывается у меня на макушке.
Мне нужно что-то предпринять. Боже. Хоть что-нибудь. Ни в коем случае я не буду сжигать мамины старые картины, те, что она закончила прежде, чем сдуться (просто они такие прекрасные — они разобьют мне сердце). Я снова бегу обратно в дом, в мамину комнату. Воняет краской — наверное, от свежей фрески, — и слезы подкатывают к горлу, потому что я знаю, точно знаю: это запах ее безумия.
Фреска — вот та картина, которую я действительно мечтаю испепелить. Но я не могу просто сорвать ее со стены, как обложку с альбома, измять и бросить в горящую кучу. Поэтому я срываю крышку с банки с белой краской и опрокидываю ее в лоток. Я хватаю матовый ролик, окунаю его в краску. Краска капает, я несу ролик к стене и начинаю закрашивать стену прямо по «Спальне в Арле». Я стираю ее, как будто хочу стереть мамино сумасшествие. Краска прямо поверх фрески, как корка на ране.
— Смотри, — говорю я, закончив.
Я несусь к постели, пытаюсь приподнять мамину голову. Но ее глаза перекатываются, как оливы на блюде.
Я нервно шагаю по комнате, опускаю иглу на пластинку, которая все еще лежит на проигрывателе, и наконец иду на кухню, чтобы налить маме сока в стакан с соломинкой. Шагая обратно по коридору, я, как идиотка, надеюсь, что музыка немного поднимет ей настроение. Но когда я вхожу в комнату, она лежит в той же позе, свернувшись клубком.
Я забираюсь к ней на кровать:
— Мама, вот, от этого тебе станет лучше. Мама? Мам? — Я кладу соломинку ей в рот, но губы не сжимают ее. — Пожалуйста, мама. Тебе надо попить. Если ты не ешь, то надо хотя бы пить. — Я снова пихаю соломинку, но она ее не берет. Как будто я пытаюсь напоить резиновую хеллоуинскую маску.
И — черт! — через проигрыватель все еще воют «Пинк Флойд», тот же самый альбом, что крутился в тот день, когда я пришла домой из школы и увидела ее, измученную, рисовавшую образ за образом, чтобы показать, что она не разбита, что она не больна. В тот день, когда у меня еще было время, когда еще можно было думать, что мама только кажется далекой, как другая вселенная… теперь она ушла. Она в другом измерении. Как коматозный пациент. Как чертов мертвец.