Темно-синий
Шрифт:
Пластиковый панцирь на звонке лопается, как бутылка виски. Бутылка, которую я могла опустошить, да, могла бы. Ты идиотка. У тебя был выбор. У тебя был шанс, ты бы могла сказать хоть что-то, рассказать кому-то. Ты бесполезна. Ты допустила все это. Она страдала здесь, а ты ничего не сделала.
Пальцы, которые разбили пожарный сигнал, горят, как будто я засунула их в банку с сотней острых гвоздей. Я вламываюсь в ванную. Коврик горит — он как безумный горящий терновник посреди пола. Спасибо Господу за плитку, которая,
Я хватаю полотенца с вешалки, эти пушистые, только-для-гостей штуки, которые купили давным-давно, когда здесь еще был папа… и надежда, что наш дом будет совершенно нормальным, с салфетками и запасными зубными щетками в аптечке… и с многочисленными дальними родственниками на пороге каждые выходные.
Я перевешиваю толстые полотенца через плечо и сбрасываю их вниз, снова и снова, как будто это бейсбольные биты, а не болтающиеся куски материала. Я нападаю на огонь, бью его, как будто пламя — единственный монстр в моем доме. Я бью его, как будто, когда оно умрет, все закончится и я смогу вздохнуть с облегчением.
Но пока коврик просто черное, обугленное пятно на полу, мой нос взрывается от запаха зажигающихся спичек, как от фейерверка. Я оборачиваюсь, а мама бросает зажженную спичку в раковину, куда она свалила несколько русалок. Она скрутила в фитиль несколько газет, словно собралась разжигать костер. Она зажигает и бросает спички одну за одной.
«Я их немного пожгла, — говорит она мне. — Они пытались меня поймать, утащить меня под воду. Я им ответила. Но огонь трудно удержать, как и секреты. Давай, Аура, помоги мне! Мы должны их убить, пока они нас не утопили».
Когда она бросает очередную спичку в раковину, я ловлю свое отражение в зеркале. Черты лица такие острые, такие увеличенные. Я могу разглядеть каждую пору. Кривую черную подводку. Верхний изгиб красной, обветренной губы. Мои недостатки громоздятся один на другом.
Мама поджигает спичку за спичкой, бросая их так остервенело, что только некоторые долетают до раковины. Другие отлетают страшно близко к мочалкам, сложенным рядом с треснувшим керамическим держателем для зубных щеток, или падают на пол.
Я танцую, хотя кажется, что мой живот полон протухшего горохового супа. Я скачу и прыгаю, пытаюсь потушить все спички, которые падают, как лепестки оранжевой розы, на плитку. Не успеваю я наступить на одну, падают еще две. Еще четыре падают, когда я гашу те. Мама попала в ритм, поджигая их все быстрее и быстрее. Они обжигают мамины голые ноги, попадают на ее джинсы, и я топчу их. Я хватаю мочалки и забиваю пламя на джинсах, пока дым валит из раковины, потому что огонь перекинулся на куски газеты и начал пожирать одну из русалок.
Запах дыма, который сочится из раскрашенной русалки, едкий, химический, отвратительный.
— Давай, — ворчит мама, поджигая и кидая спички. — Скорее… скорее! — кричит она, как будто видит, как русалки поднимаются в раковине и преследуют ее.
Кран, идиотка, ругаюсь я на себя. Я тянусь к крану и открываю холодную и горячую воду на полную мощь. Вода обрушивается на пламя, которое только что начало расти. Оранжевый язык испаряется, но дым становится еще чернее, а запах — отвратительнее. Как горящая плоть. Как будто в раковине не дерево, а настоящие русалки. Настоящие тела.
— Они убьют нас! Уходи, уходи! — кричит мама.
И хотя я знаю, что она попала в мир хаоса, то малое, что она делает, ранит меня, ведь она больше не в том мире, где я. Я смотрю на этих русалок, сваленных в раковину — тех, которых она пытается убить, — и слышу ее слова, сказанные продавцу, который их вырезал: Мы так похожи, я и Аура. Вдруг мое сердце оказывается в этой самой раковине, почерневшее, превратившееся в неузнаваемую, бесполезную кучку пепла.
— Прекрати, — говорю я маме. — А ну прекрати.
Я хватаю ее, как Дженни хватает Этана, захватывая руками, чтобы он не уполз на край крыльца.
Но мама все еще поджигает эти чертовы спички. И я так злюсь на нее — хоть мое сердце и разбито, мой гнев набирает обороты. Я в машине, которая на полном ходу оставила позади сотню миль. Я бью по коробку спичек, швыряю их на пол. Они рассыпаются, как мысли мамы, раскатываются в сотне направлений. Мама падает на колени, начинает подбирать их с плитки, но я останавливаю ее. Обнимаю ее, сжимаю посильнее, а она отбивается от меня.
Я бы хотела, чтобы мои руки были такими же сильными и мощными, как смирительная рубашка, но мама вырывается, носится по линолеуму и собирает спички. Она пытается зажечь их, но головка спички отваливается.
— Давай, — говорит она, хватая следующую. — Огонь. Только один выход! — Так она делала тогда в Академии. — Гори, гори, гори ясно, — кричит она.
Когда наши пальцы запутываются в борьбе, мама начинает плакать, прямо как плакал Этан в ту ночь в магазине. Плохой плач. Больной плач. И я знаю, что мне нужно поступить по-умному. Я не могу просто связать ее, эта дикая выходка убьет меня — повалит на землю и растопчет. Мне нужно притвориться — я должна сыграть в эту игру.
— Мам, — говорю я. — Смотри, ты не сможешь убить русалку огнем.
— Ты тоже не сможешь…
— Подумай об этом. Они мокрые, мам. Верно? Ты не можешь поджечь того, кто всю свою жизнь провел в океане. Они промокли до костей.
— Что же мне делать? — спрашивает она, и ее глаза округляются от ужаса.
— Придушить их, — шепчу я. — Давай.
Я тащу маму за собой в коридор. Вынимаю одеяло из бельевого шкафа, потом на цыпочках иду через гостиную к кухне, притворяясь, что я не хочу, чтобы русалки услышали, как я подкрадываюсь к ним.