Темно-синий
Шрифт:
Да, я бы хотела, я признаю, но я не могу — я не могу в объезд, я не могу просто объехать ее и отправиться своей дорогой, счастливая, как долбаный жаворонок. Мне надо достать ее. Надо найти ее, собрать по кусочкам и попытаться привести хоть в какой-то порядок.
Я сворачиваю на парковку Академии, шины визжат.
Мама здесь. В том маленьком парке за музеем, сидит со скрещенными ногами на траве. Я выдыхаю с облегчением, потому что нашла ее, но теперь еще целая куча проблем. Она ведь не просто маленький ребенок, который потерялся, а теперь нашелся. Что-то увело ее сюда: какая-то тень, обман, какая-то галлюцинация, которую
Во рту пересохло и жжет. Мама сидит перед открытым театром, сооруженным из камня, — тем, который я рисовала в тот день, когда Джереми дал мне свою доску.
В лучше времена мы с мамой проводили здесь наши летние вечера. Как только она заканчивала свой последний урок, мы выходили из Академии и шли к этой сцене, на бесплатные концерты или на выставку гончарных изделий. Однажды мы даже смотрели Шекспира в парке — «Сон в летнюю ночь». С мамой тогда было все в порядке: ее волосы трепал июльский ветерок, и она была так прекрасна — вся такая чувственная, привлекательная и сильная, в своем ярком топе и в джинсах, с сандалиями, стоящими в траве, с покрашенными в нежно-розовый ногтями на ногах. В то лето она видела разницу между актерами на сцене и людьми вокруг, которые начинали собирать свои одеяла и садовые стулья посреди пьесы.
«Куда вы собрались? — кричала мама на них. — Пьеса не окончена. Вы вообще следили за ней? Это только антракт».
Да, вот какую маму я хочу — вот кого я действительно хочу найти. Но когда я подхожу к ней, то у меня такое ощущение, как будто дурацкая Анджела Фрисон побывала здесь до меня и выпотрошила маму. Пустота — все, что я вижу, когда она смотрит на меня.
— Мам, — говорю я, вытирая глаза. — У меня там жаркое в кастрюле в духовке, поэтому давай пойдем. Ты же не хочешь остаться голодной? Разве ты не хочешь вкусно поесть?
Я хватаю мамино запястье и пытаюсь поднять ее на ноги, но она отмахивается от меня.
— Погоди, — говорит она, показывая на сцену. — Это только антракт.
— Нет… нет, мама, это эпизод, — говорю я ей мягко, пытаясь в очередной раз использовать папино словечко, как я уже раз сделала на трибуне после футбольного матча в средней школе.
Но в этот раз мама хмурится, качает головой:
— Прекрати дурачить меня, Аура. Это не смешно, знаешь ли, смеяться надо мной, вот так смеяться. Это пьеса, видно же.
Я сажусь на колени рядом с ней, опускаю лицо в ладони.
— Не переживай, Аура, — говорит мама, хлопая по моему колену. — В конце всегда все разрешается.
И от этого у меня начинают течь слезы, такие тихие и большие, как капли летнего ливня. Я отворачиваюсь от мамы, чтобы она не видела.
Дело в том, что не всегда все разрешается. Даже на сцене. Даже на большом экране. Я серьезно — я посмотрела достаточно фильмов ужасов, когда оставалась ночевать у Дженни. И я знаю, что, прежде чем героиня наконец прикончит серийного убийцу, он уже успеет замучить десятка два девочек и оставит их гнить на обочине. Не все становятся героинями. Некоторым из нас просто приходится играть эпизодические роли в чьей-то истории.
Я в ужасе от мысли, что, когда в следующий раз я понадоблюсь маме, я просто развалюсь надвое. Потому что, чем дольше тянется эта драма, тем больше я ощущаю себя героем, кого собираются убить в мамином фильме. Может быть, мне предстоит не буквально умереть, но стать духовным трупом, понимаете? Я щелкну, и я, которую я всегда знала, исчезнет и никогда больше не вернется.
И тогда что?
Тогда Анджела Фрисон приложит ко мне руку раньше, чем я ожидала.
16
Когда любимый человек погружается в шизофренический эпизод, ты понимаешь, что не способен думать ни о чем другом. Ни о чем. Другом.
Кого, твою мать, я обманываю? — думаю я на следующее утро, подгоняя «темпо» к обочине средней школы Крествью-Хай. Машины в потоке сигналят, озлобленные, вертясь вокруг меня и заезжая на парковку. Вокруг меня, образцовой школьницы в розовом свитере, как будто все просто прекрасно, и единственная вещь, которая не дает мне спать по ночам, это моя внешность: ни кожи ни рожи.
Что я собираюсь говорить секретарю по посещаемости? Или мистеру Митчелсу, завучу, которого я ни разу в жизни не видела? Или Колейти? Или Фриц? Кто-нибудь вообще поверит, что у меня был желудочный грипп? Записки, которую я сама же нацарапала, сгорбившись над кухонным столом этим утром, будет достаточно, чтобы просто отправить меня на Био-Н? Поверили бы они мне сегодня, если бы я не спеша вошла через главный вход с капельницей на колесиках и с медсестрой для наблюдения, потому что я заразилась самой тяжелой в мире формой кишечной палочки, детали можно будет услышать в новостях в шесть часов?
Фриц вызовет меня в свой офис и растерзает. Она наденет мне на лодыжку браслет, какие носят люди под домашним арестом.
Я имею в виду издевательства, которые происходят в американских средних школах. У ребенка ракетница в шкафчике через два от моего, но Фриц обрушится именно на меня, потому что я не шесть с половиной футов ростом и я не провела предыдущий год в альтернативной школе Брейли, куда отправляют детей, склонных к проявлению насилия, между пребываниями в колонии для несовершеннолетних. Я не внушаю страх, поэтому ко мне пристают.
А учителя ведут себя так, как будто только дети могут быть хулиганами.
Я уверена, что, если бы кто-нибудь узнал о том, что происходит — социальные педагоги от А до Я, и завуч, и Колейти, и даже сама дорогая Эбби, — они бы наклонили головы, нахмурили брови и погнали бы: Расскажи кому-нибудь, Аура. Расскажи кому-нибудь, через что тебе пришлось пройти. Расскажи кому-нибудь, какая плохая твоя мать. Пусть тебе помогут, пусть помогут. Как будто есть какая-то двенадцатишаговая программа, на которую мама подпишется, и — гуляем! Нет больше шизика! В преподавательской комнате отдыха — в той ужасной комнате, от которой постоянно исходит запах кофейной мути, — они все скажут что-то совсем другое. Я уже вижу, как Фриц держит мой рисунок перед лицом Колейти, пока остальные преподаватели Крествью-Хай усаживаются в древние, обшитые тканью стулья и качают головами, размышляя о судьбе этой бедной, бедной Ауры Амброз.