Темногорск
Шрифт:
– Я не смеюсь, – ответил Роман. – Но вся закавыка в том, что мы просто по природе своей не можем объединиться. У каждого своя стихия. Сам понимаешь, огонь с водой плохо дружат.
– Синклиту конец… – вздохнул Гавриил. – То есть, Максимка или кто-то другой непременно создадут новый. Аглая, Тамара, Огневик, десятки других там непременно будут. А вот я – увольте. А тебя вообще не позовут. У них так будет такое болото…
– Вот ты объясни мне, Гавриил Ахманович, – попросил Роман, – как это у тебя получается: ты меня заказал, и чуть-чуть по твоей милости я концы не отдал; двоих убило, Иринку Сафронову и Сидоренко чуть не пришибло твоими волнами, – а ты сидишь сейчас со мной и о высоких материях размышляешь.
– Так я же повелитель
– Это почему же?
– Да потому, что ты – единственный водный колдун, по-прежнему практиковать можешь. Тина на твое колдовство наводку не даст… ну а наш юный Цезарь еще мальчишка. Кстати, знаешь, где он прячется?
– Думаю, знаю.
– Пусть не переживает, я на него зла не держу.
– Однако! – Роман опешил от подобной наглости. – Ты еще и претензии предъявляешь?!
– Ах, да… Долг Синклиту ты должен вернуть!
– Так ведь нет больше Синклита.
– А долги есть. Синклиту теперь за особняк Жилкова расплачиваться. А этот домик не сравнить с хоромами Аглаи.
– Забавно получилось, – вздохнул Роман. – Пока мы с Медоносом дрались, Гукин свои делишки сумел обделать. Я вот что подумал: с самого начала не нужен был Гукину Медонос. Почему наш премудрый Микола не понимал этого, не ясно.
Глава 6
Стоимость милосердия
На перекрестке Ведьминской и Дурного переулка обосновался нищий. Место это для попрошайничества было не самое подходящее – потому как с десяток калек клянчили возле ворот рынка на Уткином поле, на автобусной станции и возле кафе. Другой бы не набрал за день и сотни, но этому подавал каждый, проходящий мимо.
Нищий сидел в инвалидной коляске, а за его спиной стояла женщина в темно-синем драном платье и в белом пуховом платке. Взгляд ее серых застывших глаз из-под платка был взглядом прокурора, готового испепелить свою жертву. Она ничего не говорила, не канючила, лишь с каждой минутой все плотнее и плотнее сжимала губы. Ее ледяное молчание производило впечатление куда более сильное, чем истошные жалобные вопли.
На то, что сидело в коляске, смотреть было невозможно. Едва глянув, прохожие торопливо отводили глаза и ускоряли шаг. Но при этом каждый автоматически опускал руку в карман, чтобы швырнуть в фетровую шляпу то, что подвернулось под руку. Мелочь кидали, не скупясь и не считая. Но порой проходящий господин в дорогом пальто или спешащая за покупками женщина бросали в шляпу полтинник и с благостной улыбкой на устах следовали дальше, сознавая, что совершили богоугодное дело. То, что лежало в коляске, несомненно, когда-то было человеком – в очертаниях головы и торса, даже в культяпках рук и ног угадывалось человеческое. Но не следовало всматриваться пристальнее, если хотелось сохранить спокойствие. Страшный ожог превратил кожу в сплошное сплетение красных извилистых шрамов и лишил голову ушей, носа, частично губ. Зеленоватые бельма из-под красных ошметков век незряче таращились на проходящих. Грудь человека – ибо все-таки надо было осмелиться именовать его человеком – покрывала грязная куртка, на бедра были надеты – обрезки джинсов, из которых выглядывали оттяпанные по колено культи. Руки были ампутированы по локти. Кирпично-красная кожа была стянута каким-то торопливым хирургом, как попки дешевой колбасы. То, что уродства эти обнажались перед прохожими без тени смущения или стыдливости, производило неизгладимое впечатление.
Самым отвратительным было то, что существо было живым. Изредка оно открывало рот и голосом довольно мелодичным, красивым даже, выкрикивало нараспев:
– Господа, я не прошу невозможного… Кто сколько может, ради доброты и прощения… Ради любви…
При слове «Любовь» женщина в белом платке наклонялась к уроду и касалась губами его обожженной щеки.
И сыпалась резаная, украшенная государственными клеймами бумага в подставленную для пожертвований шляпу. Шляпа наполнялась так быстро, что женщина едва успевала перекладывать в матерчатую сумку добычу. Темноликий восточный красавец Марат, хозяин магазина, брал с женщины сотню за день и разрешал сидеть до захода солнца.
А вокруг зеленели кусты и деревья, ощутив тепло запоздалой весны; шумели ручьи, чавкала под ботинками и туфлями грязь размытой дороги, и смолистый терпкий запах плыл над Ведьминской.
Какой-то дородный господин в дорогом пальто проходя мимо, остановился и бросил в шляпу сотню баксов.
– Отдайте эти деньги кому-нибудь другому, – сказал вдруг калека. – От них мне никакого проку.
– Ну, ты даешь, урод! – хмыкнул «благодетель». – Верно, правильно тебя изувечили.
Женщина в белом платке, услышав его слова, что-то прошептала беззвучно. Калека же остался безразличен. Сотню «благодетель» все же забрал и через два десятка шагов бросил в шляпу Суслику.
– Здорово мы от него избавились! – хмыкнул калека и тут же окликнул хорошенькую блондинку с малышом на руках:
– Уважаемая, почему проходите мимо? Почему не хотите мне немного помочь? Совсем чуть-чуть. Дайте, сколько не жалко. Хоть копеечку.
Блондинка вздрогнула от этих слов и повернулась к нищему. Младенец испуганно захныкал.
– Извините, я задумалась… непременно хотела… – Женщина содрогнулась от жалости, глядя на несчастного, спешно порылась в кармане курточки, отыскала смятую десятку, кинула в шляпу.
– Можно, я вас поцелую? – вдруг спросил урод.
Блондинка испуганно огляделась и спросила шепотом:
– Куда? В губы?
– Можно и в щеку. Вы не против? Я нежно целую. И я не извращенец, не подумайте.
Она заколебалась. Потом наклонилась и подставила щеку, зажмурившись. Ощутила прикосновение приятных прохладных губ. Отшатнулась. Глянула на уродца с жалостью. Прошептала:
– Ты же совсем замерз.
И из глаз ее вдруг сами собой полились слезы.
– Мой брат… он почти таким же был после… после… – она не договорила, махнула рукой и закричала на женщину в белом платке: – Везите его в тепло немедленно! Как вы можете его заставлять здесь сидеть! Ему же плохо! Чаем его напоите. Водки дайте! Пусть он пьян будет! Пусть с утра будет пьян…
– Нам надо еще постоять. Полчаса, – возразила «опекунша» убогого.
– В тепло, – повторила блондинка.
Женщина в белом платке нехотя накинула на колени уродца клетчатый драный плед, и принялась толкать коляску в Дурной переулок.
– У церкви в воскресенье дольше сидели, – сказала она, – А здесь почему-то каждому дело до твоей судьбы.
– А мне нравится.
– Могли бы больше набрать.
– Людей много, – отозвался инвалид. – Важно не время, а люди… Взгляды могут стереть любое лицо, сколько раз объяснять?
Они не заметили, как за ними в переулок нырнули двое подростков лет шестнадцати. Заслышав топот, уродец обернулся, успел только крикнуть предостерегающе: «отойди», как эти двое на них налетели. Один в ярости крутанул коляску, выворачивая попрошайку на землю. Второй схватился за матерчатую сумку с добычей, пытаясь вырвать из рук женщины. Но тут случилось нечто совершенно необыкновенное. Инвалид наружу не выпал, а, чудом удержавшись в коляске, ударил одного из пацаном промеж глаз, причем бил он своей культей, и не достал ровно на расстояние несуществующего предплечья. Но удар вышел отменный. Как раз в нос, так что кровь хлынула струей. Второй грабитель, уже завладевший мешком, получил удар в живот, опять же от несуществующей ноги, и осел на землю, выпустив добычу. А уродец вскочил и встал… нет, не на ноги, – культи ног повисли в воздухе, не доставая до земли, но при этом торс его ловко метался из стороны в сторону, обрубки рук мелькали, и несуществующие кулаки били в лицо и живот незадачливых грабителей попеременно. При этом глаза уродца явно видели – подернутые белым налетом зрачки всякий раз поворачивались вслед за своей жертвой.