Темные источники
Шрифт:
Дядя Рене светлой тенью в самой глубине картины – голос, рука с белыми пальцами, играющими в воздухе, а рядом с ним в голубом шелке принцесса под вуалью – тетя Шарлотта. Юбки шуршат и поют, когда она встает. На голове у нее шляпа с цветником из роз, а еще выше арка солнечного зонтика и по краю арки узенькая полоска прозрачного тюля. Дама с гобелена. И мать, ее голос: «Мальчику не может пойти на пользу купанье в холодной воде…»
Веселый смех отца, сидящего со стаканом вина в луче солнца. «А почему бы нет?» Голос такой, будто это «почему бы нет» относится ко всему – к лишнему
А в отдалении, за рамкой картины, – мерный храп кучера Олсена в тени ландо; шляпа надвинута на нос так, что кажется, будто густые усы растут прямо из нее. В траве валяется пустая бутылка из-под пива. Кнут лениво отдыхает на козлах, оглобли прислонены к склону холма. А в глубине между стволами гнедые лошади, и над их блестящими спинами роятся мухи.
– Олсен, не хотите ли закусить?
Кучер проснулся с зычным всхрапом, положившим конец его скитаниям по градам и весям, встрепенулся, снял шляпу, почистил ее рукавом куртки.
– Благодарствуйте…
– Да сбросьте вы куртку, Олсен. Жарища сегодня такая… Олсен смущенно держит куртку на руке, аккуратно ставит на траву съемные манжеты, потом кладет рядом куртку подкладкой вверх.
– Как насчет омара, Олсен?
Округлившиеся глаза Олсена. Он не знает, как взяться за омара. Недоверчиво пробует белую мякоть. Красное лицо расплывается в широченной улыбке.
– Понравилось, Олсен? Стаканчик мозельского?
Олсен нерешительно косится в сторону пивных бутылок, влажных после лежанья в ручье.
– С вашего разрешения…
Громадный кулачище привычным движением хватает бутылку, подносит ко рту. Мгновение, и глазам изумленных зрителей предстает пустая бутылка.
– Ай да Олсен! Вы должны научить меня этому фокусу! – Смех и восклицания вокруг «стола»…И вдруг серебристый звук среди тотчас умолкших голосов. Это поет тетя Шарлотта:
Я снова вижу горы и долины,
Как в дни далекой юности моей…
Серебристые звуки вьются над скатертью, над краем бездны, плывут через долину, с ее белыми усадьбами и красными службами. Звуки и краски – почти белые, светло-серые и розовые. Все размыто, никаких резких очертаний.
– Ватто.
– Что сказал мальчик? Что ты говоришь, малыш?
– Ватто…
– Малыш сказал: «Ватто». – Смех, испуг, изумленные взгляды.
Дядя Рене проворно встал, перешел на ту сторону, где стоял мальчик, прищурившись, оглядел картину.
– Право же, это просто удивительно…
И снова смех, и еще кто-то встал. Мальчик выражает недовольство: если все уйдут из картины, ничего не останется…
И все опять смеются. По очереди встают, подходят к тому месту, откуда надо смотреть, и оценивают картину. В солнечном мареве звенит серебряный голос тети Шарлотты.
– Ей-богу, ты сведешь парня с ума этим твоим искусством. Три года от роду и говорит «Ватто». – Это голос дяди Мартина, который что-то жует.
– Три с половиной, – поправляет другой голос. Это говорит мать.
– Пусть три с половиной, все равно это противоестественно. – Голос дяди Мартина, который что-то жует. Этот голос все на свете знает и еще любит долбить одно и то же. – Сказал бы хоть «Мане, завтрак на траве».
– Ничего подобного, – протестует дядя Рене, – какой же это Мане? Похоже на гобелен, искрится…
– Вы все с ума посходили. – Это опять дядя Мартин. – Хотите, чтобы мы перемерли от жажды?
Еще один голос затянул песню, мужской голос, приятный, негромкий, это поет человек с сигарой:
В лесу готовят пир горой, зовут на пир гостей.
Потешить так решил старик орел своих детей.
И птицы все запели и разом засвистели,
Едва сигнал среди ветвей им подал соловей.
И снова все смеются. Всегда смех, хотя голоса вечно противоречат друг другу, и в чем-то большем, чем то, что говорится словами. Но все тонет в смехе, хотя песня еще продолжается. Смех все душит и все превращает в безделицу.
– Жутко глядеть, до чего серьезный вид у мальчонки, стоит и весь нахохлился, и все это ваше искусство…
Упрямо сжал кулачки, уже начиная злиться. Сжал кулачки и подальше, подальше от толстяка, который протянул к нему руки, поближе к человеку с бородкой.
– Правильно, малыш, держись своего отца…
Запах сигары, смешанный с запахом мозельского, запахом елей и сосен и ароматом материнских духов, волной проплывшим над скатертью. Объятие отца, неуверенное, искательное, молящие глаза. Кучер Олсен отошел обратно в тень экипажа с полной охапкой снеди и пивных бутылок. Запах Олсена в ту минуту, когда он встал, – запах лошадей, кожи и чего-то необъяснимо приятного, он прозвал этот запах «садовником». И вдруг откуда ни возьмись налетела туча неотвязной мошкары, мошки жужжат и жалят.
– Ой, взгляните на небо!
Переполох. Крики. Наспех собирают со скатерти. Что-то хватают, роняют. Капли падают мелкими теплыми монетками. Все забрались в ландо, подняли откидной верх, словно крышу, и сидят в суматошном уюте, где пахнет кожей, а снаружи дождь поливает скатерть и бутылки. А тут еще по натянутому верху забарабанил град, и от этого контраста замирает душа. Взбаламученная тьма в небе, тьма над мокрым склоном с мокрой скатертью и плавающими в воде остатками еды, а там вдали за железной оградой, внизу, – усадьбы и дороги в пронзительном свете солнца.
И вдруг все кончилось, снова сияет солнце, скатерть и другие пожитки сушатся на деревьях.
– Быстро управился господь бог – за три минуты!
Три минуты? Не может быть, прошла целая вечность, вечность, полная сказочных приключений. Розовый зонтик, мокрой тряпкой валявшийся в траве, бережно поднят и раскрыт во всем своем промокшем убожестве…
Целая вечность по богатству пережитого, целый год, а может быть, целая жизнь. Лошади под дождем и градом тесно прижались друг к другу, голова к хвосту, как гипсовые лошадки на комоде в комнате служанок. Сверкающие капли в траве и на ветках, мириады блестящих капель – они повсюду, даже на паутине между двумя маленькими елочками – проход, завешенный сетью, в которую ловятся мухи, барахтаются, борются, умирают. И вдруг какой-то прохожий…