Темные силы
Шрифт:
— Экое зверье какое, подумаешь! Никакой жалости… Охо-хо, грехи…
Старуха разжалобилась грустною повестью Алешки чуть не до слез, вздыхала и охала…
В то время как братья искали воли и на воле счастья и лучшего житья, Настя скрепя сердце присматривалась к тем чуждым для нее людям, к которым толкнула ее судьба. Что свекровь и золовки ее терпеть не могут — это Настя заметила скоро. Да и могли ли свекровь и золовки относиться к ней доброжелательно? Решительно не могли. До появления Насти привязанность Федора, а с нею и деньги и имущество принадлежали всецело, нераздельно Максимовне и ее дочерям. Они уже давно боялись женитьбы Федора, — и вот страхи их осуществились: все худшее, чего они боялись, исполнилось: Федор женился. Теперь мать и сестры
Все это было передумано родственниками еще до появления молодой невестушки. Сестра-богомолка прежде всех начала свою ненависть проявлять… «Теперь уж что за житье нам будет, прости господи! — ворчала она сквозь зубы. — Грех один пойдет… Теперь уж Настька что скажет, то братец и сделает. Все по ее будет…» Максимовна тоже чувствовала, что в ее владениях новый человек завелся, человек, отдаливший от нее сына, вставший ей поперек горла, лишняя спица в колеснице начала скрипеть…
И принялись мать с дочерью старательно критиковать Настю, все ее движенья, все ее манеры, слова и поступки: не так она и капусту-то рубит, и говядину-то очень крупно крошит, не так-то она и ластовицу [8] вставила к Федюшиной рубахе; и ходит-то она по-утиному, и глядит-то ровно пришибленная, и ничего-то в ней хорошего нет, и телом-то она не взяла, и за что только Федор взял ее, на что он позарился и т. д. Только Марфа большого внимания не обратила на свою сноху; но и она заодно с сестрой и матерью глупо хихикала исподтишка над Настей и рассказывала своему любезному с чужих слов о том, какая потешная у них Настька…
8
Ластовицы— разноцветные вставки подмышкою у мужских рубах.
Молодая скоро подметила, что мужнины родные — ее первые, самые злющие враги. Скоро убедилась она на деле в справедливости своих предположений. Воркотня матери, часто вовсе беспричинная, косые взгляды сестры-богомолки, дурацкое зубоскальство Марфы доказывали, как дважды два — четыре, что спуску ей не будет даваться, что под нее станут подкапываться и на каждом шагу отравлять ей жизнь — и без того тяжелую, безрадостную жизнь. Максимовна с богомолкою проведали, что за безропотное и смиренное существо их невестушка, впрягли Настю в работу и сели, как говорится, ей на шею… Они, словно сговорясь, стали гнать ее с первого же дня сожития. Сначала, разумеется, злоба их должна была удовлетворяться только насмешечками, взглядами да летучими замечаниями вроде: «Ах, какая же ты, Настасья, неповоротливая!» Дальше идти было рано: Федор, как человек еще сильно влюбленный, не дал бы ее в обиду.
— Настя! Ты у горшка край-то отбила? — спросила ее раз поутру свекровь.
— Нету! Он отбит уж и был! — отвечала Настя, смутившись. — Я горшок-то взяла, а он и вывалился…
— Поосторожнее надо! Три копейки за горшок-то заплатишь… большой такой был… — вполголоса заметила мать, зевая, как будто бы не придавала особенного
— Да и горшок-то был новешенек… перед Николой только что купили… — вмешалась богомолка.
— А ну вас тут и с горшком-то! — крикнул Федор и раздражительно заискал в кармане денег. — Купи им, Настасья, завтра новый, как на рынок пойдешь…
— Ладно! — ответила Настя, а богомолка бросила на нее змеиный взгляд.
Родственники сообразили, что задевать молодуху в присутствии мужа неудобно. Зато уж когда Федор уходил на работу, Насте доставалось за все про все от любезных родственников. Стала Настя терпеть, как и прежде терпела, стала привыкать к этому семейному аду.
Но как Настя ни научилась терпеть, как ни была она покорна и смирна, но и она могла иногда возмущаться. Так, когда однажды богомолка чуть не ткнула ее носом в лохань, Настя не выдержала…
— Чего тычешь-то? Лохань-то и без того вынесу… — голосом, полным горечи и слез, заметила она своей гонительнице.
— Ишь ты! — запищала та. — Ишь фря!.. Мы ли — не мы ли! Фу да ну!..
— А ты не тычь! Вот что! — и Настя, ничего больше не говоря, вылила помои.
Вечером, воротясь с работы, Федор нашел свою молодую жену в слезах, а родных своих — в чрезвычайно смиренном расположении духа, подобном тому расположению, в каком бывает кошка, полакавшая молока прямо из крынки. Из неопределенных, отрывочных ответов Насти он только узнал, что её обидели, — и надулся. В комнате было тихо; мать лежала на постели, богомолка смирнехонько сидела за работой у столп.
— Я знаю тебя, ехидная ты девка! — заговорил, наконец, Федор, обращаясь К старшей сестре, и обругал ее нехорошим словом.
Сестра запричитала, за нее пристала мать, — и в комнате поднялся ужаснейший вой. Максимовна жаловалась, что сын родной ее в грош не ставит, в гроб хочет свести. Богомолка вопила пуще того: брат хочет выжить ее из дома, просто им, бедным, покоя нет.
— Все-то у нас было тихо да ладно, поколе ее не принесло! — голосила она сквозь слезы и в душе клялась-божилась, что каждая ее слеза отольется Насте сторицею.
И отлилась!..
Ничем не легче стало Насте после этого вечера; пуще озлились на нее любезные родственники. Мучительно-длинны показались Насте первые три дня в чужой семье, а потом дни пошли скорее, но радости не приносили никакой, только одно горе. Горя было много. Насте словно на роду было написано с горем жить, с горем любить и в землю с горем сойти…
V
На родном пепелище
Братья-бродяги между тем жили-поживали под гостеприимным кровом жалостливой баушки. Жилось беглецам недурно. Ели и спали они вдоволь, никто их не тревожил, не гонял их туда и сюда, не помыкал ими, как собачонками. На улицу, правда, днем они не смели показываться, но зато гуляли в огороде сколько душе угодно, выбегали в поле украдкой, бродили по лесу за ягодами и за грибами; ночевали они у баушиньки на вышке, и сон их по ночам был спокоен. Всего же, более красила для них жизнь полнейшая уверенность в безопасности: их не отыщут, бабка никому не выдаст их. Жили братья и уходить не думали; бабка не думала гнать их. «Пусть поживут! Душеньку хошь отведут маленько, — думала старуха. — Ребята ведь еще… Что с них взять-то?!.»
Но такого рода свобода, не признанная окружающими, воровская свобода, — со временем не стала удовлетворять братьев, как удовлетворяла она их на первых порах скитальчества. Особенно же тяготился такою свободою Алешка.
— Что за черт! Никуда не смей показаться, носа не высунь! — роптал он.
А тут на беду да на грех осень подошла; у мужиков по огородам яблоки стали наливаться и зреть; на репищах не столько было лычья, сколько репы, большой да сочной; всяких овощей в тот год уродилось много. Краснобокие кислые яблоки, сочная репа и горох явились большим искушением; братья стали пошаливать, опустошать помаленьку чужие сады и огороды. Им никто бы ничего не дал, — это братья очень хорошо знали; потому своим они могли считать только то, что взяли бы сами.