Темные силы
Шрифт:
Вечером, когда Никита оканчивал раму и намеревался зашабашить, так как день приходился субботний и по церквам раздавался благовест ко всенощной, — дверь растворилась, и в ней показался полицейский. Согнувшись в три погибели, вошел служивый в жилище столяра, вполоборота оглянул Никиту и пригласил его следовать за собой в часть для получения сыновей, находившихся в бегах. Катерина Степановна, всплеснувши руками, так и замерла от удивления.
Никита натянул кафтан и отправился в часть. Свидание отца с детьми после продолжительной разлуки было не из числа тех нежных свиданий, которые заставляют зрителей проливать слезы умиления. Дома началась обычная расправа. Никита принес большой пучок розог.
Степка с первых же ударов огласил Никитино
— Я тебе, дьяволу, красного петуха подпущу! — голосом, дрожащим от злости, прошипел взбешенный мальчуган, вперяя в дядю Сидора взгляд, полный самой ядовитой, непримиримой ненависти. — Мошенник ты этакий! Плут… Мучитель!..
— Ой, парень, парень, уймись! Угодишь ты… Ой, угодишь! — пророческим тоном заметил дядя Сидор, покачивая головой.
VI
Бог свидетель
Вследствие возникших несогласий между Никитой и дядей Сидором, — Степка был отдан не в лавку, а в трактир под вывескою «Черного орла» в качестве мальчика. Остригли Степку в кружок, надели на него красную кумачную рубашку, нанковые полосатые штаны и научили его: как надо принимать, провожать и угощать почтенных посетителей «Черного орла», большая часть которых состояла из купчиков и купеческих приказчиков, благодаря выгодному местоположению «Орла», близости его от рынка. «Черный орел» пользовался и городе вполне заслуженною репутацией самого разухабистого, разгульного «трактира».
Жизнь в разгульном трактире на первых порах Степке не полюбилась; несносно казалось ему не иметь ни минуты покоя, ни минуты свободного времени… Но мало-помалу паренек втянулся в лихорадочно-тревожную, шумную жизнь и стал находить время для гулянья и для всякого баловства. Весь день Степка бегает, встряхивая своими вихрами, суетится, выкликивает «сейчас-с», подает, убирает и в то же время успевает незаметным образом и тарелки полизать и из рюмок остатки допить, от чего иногда Степкино «сейчас-с» кажется посетителям чрезвычайно продолжительно, и они в нетерпении случат ножами о стаканы и тарелки. Вечером, когда в потемневших коридорах «Черного орла» лампы льют свой тусклый свет, Степка дремлет на стуле, но чутко дремлет, и только лишь из залы крикнут: «Чловек! Мальц!» — Степка с растрепанными волосами, с глазами, смыкающимися от усталости, со всех ног бросается в залу. Степке только что приснилась колосистая рожь, в ней шалашик, а над рожью — безоблачная синева… Таинственное перешептыванье колосьев отдается еще у него в ушах, теплый ветерок веет еще по его заспанному лицу. А в зале попойка, хохот, грохот…
— Малец! Сюда еще графин очищенного! Живо! — орет молодой приказчик, раскрасневшийся, как рак. — Гулять, так гулять! Эх да ну! — приказчик визжит от удовольствия.
— Полохало ты этакое! Право, полохало! — замечает ему пожилой купец, потягивая чаек. — Жена молодая — полгода, как женился… ждет, поди! А он — вон…
— К лешему ее! — орет молодой гуляка, испускает какую-то дикую руладу, похожую и на конское ржание и на собачий лай, и энергически отплевывается.
В бильярдной стучат шары; в буфете звенят рюмки и стаканы.
Степка таращит глаза и не может еще в толк взять, чего требуют от него купцы.
— Водки! Водки, тебе говорят! Оглох, что ли! Дай-ка я тебе уши-то раздеру… — пьяным голосом вопит гуляка.
Степка стушевывается
Но Степка не только что привыкал, но даже входил во вкус этой грязной, безобразной жизни, которая изо дня в день, как страшный сон, проходила по залам и номерам «Черного орла», проходила, унося с собою, как в бездонную пропасть, человеческое здоровье и деньги, а с ними счастие и благосостояние семей. Здесь же, под кровом рокового «Орла», удалось Степке сделать первый, робкий шаг по дороге разврата. Не по дням, а по часам, как говорится в сказках, старился Степка: лицо осунулось и побледнело, глаза потускли, оттенились темными, зловещими кругами, потеряли всякое выражение, всякий смысл, и на впалых щеках выступал пятнами болезненный румянец.
Алеша между тем, подобно Степке, также не попал к своему прежнему хозяину, к любезному куму-сапожнику, но по рекомендации зятя Федора поступил на льняное, веревочное заведение купца Синеусова, где давно уже служил Гришин. Пыльная атмосфера сарая, захватывавшая дыхание и сокращавшая не по дням, а по часам человеческую жизнь на целые годы, все-таки показалась Алешке гораздо свежее и привлекательнее той затхлой, гадкой атмосферы ругани и ежеминутных колотушек, которую распространял вокруг себя, как заразу, кум-сапожник и из которой Алешка решился лучше убежать куда глаза глядят, чем оставаться под ее тлетворным дыханием. Алешка, как и все прочие его товарищи по сараю, кашлял и часто хватался за грудь… Но благодаря им каждую весну зато огромные массы льна, веревок и каната сплавлялись на барках в один из русских портов, откуда корабли уносили их в дальние страны. Ценою пота и крови приобретались миллионные барыши.
В то время как Степка зажил под крылышком «Черного орла», — различие в характере братьев обозначилось яснее. Степка выглядел немощным мальчуганом, трусливым, как заяц, блудливым, как кошка. Алешка же, хотя несколько и пожелтел от сарайной пыли, но все-таки еще являлся крепким и смелым, как черт. Женщин Алешка презирал, и если бы кто-нибудь захотел разобидеть его посильнее, то его стоило бы только обозвать «девушником»: более унизительного прозвища Алешка не мог и представить. В нем, еще в ребенке, давно уже замерли, отзвучали все нежные, ребяческие струнки. Суровый и строгий, он избежал той грязи разврата и цинизма, которая с ног до головы, как проказой, облепила Степку, разъедала его молодой организм и рыла для него раннюю могилу.
Пока братаны, таким образом, сживались с своею новою участью, Никита кончил последнюю, шестую раму и отнес их покровскому дьякону. Вышло недоразумение: отец дьякон отказался от рам. Он, по его словам, заказывал рамы сосновые, а Никита ему сделал березовые. Сначала оба говорили ладно, толково, внушительно, затем расспорили и, наконец, формально поругались. Никита упрекнул отца дьякона в отступничестве от своего слова, намекнул на то, как нехорошо такие штуки выкидывать с бедными людьми, что ему бы следовало не только что самому не обижать бедных, а, напротив, еще перед другими заступаться за них. Отец дьякон, мужчина рослый и тучный, даже весь побагровел, заслышав резкую, горячую проповедь столяра, пустил густую октаву и обозвал Никиту «пьяницей» и «негодяем», который о семействе не радеет, а все только тащит в кабак. Кончилось же тем, чего именно и желал отец дьякон, то есть столяр принужден был взять в охапку свои рамы и убираться восвояси.
Несколько дней спустя Никита рядом с Покровским дьяконом стоял в камере мирового судьи. Судья, весьма благообразный господин, с умным, открытым лицом, с темною густою бородой, сидел за столом и, сморщив брови, пробегал Никитину жалобу. Над судьей на голубоватой стене висел в овальной позолоченной раме поясной портрет государя; в камере все обстояло как следует. Два писца скрипели перьями; за желтой деревянной решеткой толпился тяжущийся люд.
— Так не можете ли прийти как-нибудь к соглашению? — заметил судья, поднимая голову от бумаги и обращаясь к дьякону и столяру.