Темный ангел
Шрифт:
Он радостно улыбнулся мне. Его дыхание пахло мятой и табаком, а от одежды исходил какой-то успокаивающий, знакомый аромат старых книг и скипидара… Меня вдруг охватила ностальгия, нестерпимое желание принять приглашение маленького простодушного священника, снова пожить в моей старой деревне, увидеть дом, где я родился. Кто знает, быть может, в комнате с бело-голубой фарфоровой ручкой все осталось по-прежнему, и дубовая кровать моей матери все так же стоит под витражным окном. И я разревелся, позорно жалея себя и жгуче тоскуя о человеке, которым мог бы стать.
Это было слишком для доктора Рассела: уголком застывшего глаза я видел, как он повернулся и тихо вышел из комнаты, скривив губы от отвращения и неловкости… но добрый священник даже не
Мне хотелось доброты этого человечка, покоя его простой жизни, щебета птиц в кипарисах, остроконечных башенок колледжа в вечерней дымке… Я хотел этого, как никогда ничего не хотел; я хотел вселенской любви преподобного Блейкборо. Я хотел отпущения грехов.
Я рыдал, пускал слюни, и меня впервые обнимал и баюкал тот, кто не был шлюхой.
– Тогда решено, – сказал преподобный Блейкборо.
– Н-нет!
– Да почему же нет? – озадачился священник. – Вы разве не хотите наконец вернуться домой?
Я кивнул, не доверяя своему голосу.
– Тогда почему?
Я постарался говорить отчетливо; рот словно забило грязью.
– Должен… исповедаться, – с усилием произнес я.
– Да-да, конечно, – добродушно отозвался священник. – Но давайте подождем, пока вам не станет лучше. Это безусловно может подождать.
– Нет! Н-нет… времени, – сказал я. – Ну-ужно… сейчас. На случай, если я… Вы… должны… знать. Я… не смогу вернуться домой… с вами… если…
– Понимаю. – Маленький священник кивнул. – Что ж, если это вам поможет, конечно, я готов вас исповедовать. Когда вы последний раз были на исповеди?
– Дв-двадцать лет назад.
– Ох! – Преподобный Блейкборо был ошарашен, но моментально взял себя в руки. – Понимаю. Что ж… э-э… Не торопитесь.
Я рассказывал долго и мучительно. Дважды я умолкал, обессиленный, но понимал, что вряд ли еще когда-нибудь найду мужество заговорить, и это заставляло меня продолжать. Когда я закончил, была почти ночь; преподобный Блейкборо уже давно слушал молча. Его круглое лицо стало бледным и испуганным, и, когда я завершил рассказ, он буквально вскочил со стула. Я слышал, как он возится в тазике с водой на умывальнике позади меня, а когда он снова подошел и взглянул на меня, он был абсолютно серого цвета, губы кривились, будто его тошнило, он не мог смотреть мне в глаза. Что же до меня, я осознал, что этот разрушительный порыв исповедоваться никак не облегчил моей вины – мой победный груз был в целости и сохранности в черном склепе на дне моего сердца.
Око Бога не обмануто. Я ощущал его неотвратимую злобу – я не убежал от Бога. Хуже того, я сбил с пути этого невинного человечка, я предал его веру в изначальную доброту мира и его обитателей. Преподобному Блейкборо невыносимо было смотреть на меня, его уверенность в себе, его спонтанная доброта исчезли, на смену им пришли замешательство и смятение; у него был такой вид, словно его предали. Он не повторил своего приглашения и уехал первым же поездом.
Затем последовала череда несвязных событий, нанизанных над бездной моей жизни, как бусины на нитку. Моя студия опустела, написанный маслом «Триумф смерти» был выставлен в Академии. Доктор Рассел приходил несколько раз, приводил с собой специалистов, и они отчаянно спорили, что же все-таки случилось с моим сердцем. Однако все они соглашались в одном: скорее всего, я никогда не смогу ходить и двигать левой рукой, хоть мне и удавалось шевелить правой рукой и шеей. Каждые два часа надо мной склонялось озабоченное лицо Тэбби – если я вовремя не принимал хлорал, меня знобило и пот лил градом. Как-то раз заявился репортер из «Таймс», и Тэбби без рассуждений выставила его за порог.
А по ночам к моей постели приходили они, мои дорогие эринии, и тихо смеялись в темноте, равнодушные и торжествующие, ласковые и безжалостные, их зубы и когти бесконечно любящие, губительно соблазнительные. Все вместе они изучали впадины моего мозга с материнской нежностью, с острой утонченностью разрывая, рассекая… Днем они были невидимыми колючими паутинками под моей кожей, тончайшими стальными сетями, что опутывали, сдавливали мое окровавленное сердце. Я молился – или пытался молиться, – но Богу не нужны были мои молитвы. Мои страдания и муки совести – лакомство куда аппетитнее. Бог хорошенько покормился Генри Честером.
Неделя, семь дней непристойного бреда в руках моих дорогих суккубов. Как и Бог, они были голодны, а теперь и озлоблены в своей безысходности.
Я знал, чего они хотят, лязгая цепью, рыча и пуская пену при виде добычи. Я знал, чего они хотят. Сказку. Мою сказку. А я хотел ее рассказать.
Повешенный [33]
63
Они арестовали меня прямо между жадных бедер моей последней любовницы. О, все было донельзя культурно. Два констебля вежливо ждали, пока я вставал и стыдливо заворачивался в китайский шелковый пеньюар, а затем тот, что постарше, сообщил мне слегка извиняющимся тоном, что я арестован за убийство Юфимии Честер и что лондонская полиция будет признательна, если я проследую с ними в участок, как только это будет удобно.
33
Карта, в правильном положении означающая искупление, жертву, самоутверждение через высшую мудрость; в перевернутом – растерянность, разлуку, напрасную трату сил, переоценку собственных поступков, указывает на необходимость понимания того, что жизнь не ограничивается одной лишь материальной стороной.
Признаюсь, комичность ситуации меня поразила. Значит, Генри раскрыл наш секрет, выходит так? Бедный Генри! Если бы не деньги, я бы рассмеялся вслух; но, кажется, я и без того с блеском отыграл финальную сцену. Я улыбнулся, повернулся к девчонке (она хныкала и пыталась скрыть под простыней свои выдающиеся прелести) и послал ей воздушный поцелуй, затем отвесил легкий поклон констеблям, взял свою одежду и, весь в восточных шелках, продефилировал к двери. Я развлекался.
Я провел унылый час в камере на Боу-стрит, пока офицеры за дверью обсуждали мое мнимое преступление. От скуки я мухлевал с пасьянсами (в кармане пальто нашлась колода карт), и, когда двое полицейских, флегматик дылда и холерик коротышка, наконец заявились в мою камеру, пол превратился в мозаику из цветных прямоугольников. Я одарил их душевной улыбкой.
– А, джентльмены, – бодро сказал я, – как мило, что у меня появилась компания. Не хотите ли присесть? Боюсь, мебели здесь маловато, однако…
Я кивнул на скамейку в углу.
– Сержант Мерль, сэр, – сказал высокий полицейский. – А это констебль Хокинс…
Надо отдать должное английской полиции: они всегда уважают высший класс. Что бы ни совершил джентльмен, он все равно остается джентльменом, и у него имеются определенные права. Право на эксцентричность, к примеру. Сержант Мерль и его констебль терпеливо слушали, пока я рассказывал правду о своих отношениях с Эффи, о затее Фанни и Марты и наконец о нашей попытке имитировать смерть Эффи на кладбище. Полицейские держались серьезно и невозмутимо (Мерль время от времени записывал что-то в свой блокнот), и, пока я не закончил свое повествование, с их лиц не сходило почтительное безразличие. О да, обожаю английскую полицию.