Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]
Шрифт:
Девушка открыла заплаканное лицо и перенесла свои большие, серые как шкурка змеи, глаза на Левина. Левин, в свою очередь, весь попунцовел. Ему казалось, что он никогда не видел такой чарующей красоты, хотя очарование это не могло не усиливаться от того потрясающего драматизма, который столкнул его с этой девушкой — где же? — у порога смерти.
— Я рад... — начал было Левин, но на этом и прекратилась его речь — лексикон его истощился.
— Подякуй же, дурна, чого стоишь? — настаивала мать.
— Дякую, — прошептала девушка.
— Я рад... — И опять вышел весь лексикон его.
В
— Се вона по вас, — быстро сказала она Левину, — так убивалась бидна...
И мигом выбежала из комнаты. Старушка улыбнулась и покачала головой. «Дурна дитина — молода еще». Через минуту девушка явилась с собакой. Последняя радостно взвизгнула и бросилась к Левину, силясь достать до его лица.
— Ну-ну, будет-будет! Обрадовалась? — сказал Левин, гладя собаку и отталкивая ее от себя.
Лексикон его для разговора с собакой оказался обширнее, чем для разговора с девушкой. И последняя, в свою очередь, в присутствии собаки стала смотреть на Левина смелей.
— Ох, яки ж мы дурни! — заторопилась старушка. — И подяковати вас не вмили, а тепер и не спитаємо — чим вас частувати? Чого б, скажить, вам принести покушать? У вас другій день и крошки во рту не було...
— Благодарю вас, сударыня, — мне ничего не хочется. Я только смею спросить вас — у кого в доме я нашел такое гостеприимство? Кого я должен благодарить за оказанную мне помощь?
— Мій муж — сотник малороссійских его царьского величества войск Остап Петрович Хмара. Вин тепер с царем у Туречини, на войни. А се наша дочка — Оксеніею зовуть. Ото ж вона и надилала нам клопот, а вам щи бильш, та спасиби Богови, вызволив вас од смерти... Та що ж се я, дурна, разбалакалась як сорока, а не те щоб вас нагодувати та напоити.
В то время, когда суетливая старушка топталась на месте и тараторила без толку, ее «Оксения» не оставалась без дела. Она, по-видимому, состояла уже в большой дружбе с собакой Левина и охотно разделяла ее радость: пес поминутно скакал то к ней, то к Левину, стараясь поцеловать или хоть лизнуть своего хозяина или хорошенькую панночку. Последней это очень нравилось, и она весело отбивалась от собаки и смеялась, а Левин с удовольствием смотрел на девушку и дружески ей улыбался.
— От — дурна дитина! — опять затараторила старушка, глядя на дочь. — Чи давно ж таки ще Бог та добрый чоловик спасли од смерти, а воно вже и забуло, дурне — с собакою грается... А вже й не маленька — девьятнадцяте лито пишло як пип свяченою водою облив та Оксеніею наименовав... Ох, лишечко! Та с тобою, дурне, я й сама здурила...
И старушка выбежала из комнаты. Остались только Левин, «дурна дитина», как выражалась старушка, и пес. По выходе матери, «дурна дитина» разом присмирела и хотела было ускользнуть, но Левин остановил ее.
— А вы, Ксения Астапьевна, благополучно оправились после того несчастного случая? — спросил он ласково.
— Слава Богу, благополучно, — отвечала девушка, защищаясь от собаки.
— А очень испугались тогда?
— Я не помню.
— Ермак! Не трогай панночку — пошел! — обратился он к собаке, которая совсем заполонила панночку, на что последняя не особенно
— Скоро... Як вы упали... тут я дуже злякалася — я думала вы вмерли.
— А кто эта девушка была с вами?
— То наша Докійка.
В это время дверь растворилась, и сама Докийка влетела в комнату. Она несла поднос, уставленный всякими яствами, питиями и ласощами. Докийка тоже вся побагровела, вспомнив, в каком костюме она познакомилась в первый раз с этим паном — одна распущенная коса защищала тогда ее девическую скромность. Теперь эта коса заплетена была жгутом и представляла подобие доброй оглобли, оканчивавшейся зеленой и голубою лентами. На крепкой шее и высокой труди, выпиравшейся из-за шитой сорочки, рассыпано было с полчетверика всяких бус и стекляруса, при малейшем движении издававших такой звук, словно бы ломовая лошадь встряхивала своею наборною сбруей. Босые, красные, хотя соразмерные ноги ступали твердо; короткая юбка-сподница обнаруживала икры невообразимого в наш тщедушный век размера. Метнув своими большущими, черными как шпанская вишня глазами на пана, она потупила их и снова побагровела, когда счастливый Ермак хотел и ее облапить, полагая, что в этот радостный день со всеми надо целоваться. Докийка поставила поднос на стол и за чем-то снова побежала. За нею хотела ускользнуть и сама панночка, но Ермак, доселе не освободившийся от телячьего восторга и все еще надеявшийся лизнуть свою приятельницу в самые губы, зацепился лапой за ее монисто.
— Не пускай, не пускай, Ермак, — весело сказал Левин, который при всей своей слабости чувствовал какой-то прилив радости и теплоты, — не пускай.
Девушка засмеялась и точно брызнула из своих глаз в глаза Левина током света.
— Ой! Вин манисто порве, — сказала она, отстраняясь от собаки.
Докийка опять вошла своею бойкой походкой, опять метнула на пана черными глазами, звякнула монистами так, что Ермак бросился сначала к ней, а потом к подносу с яствами, и постлала на стол новую, принесенную ею скатерть. Вместе с панночкой они стали расставлять на столе кушанья и тихо перекидываться словами, относящимися к делу.
Левину казалось, что он дома, в родной семье. Что-то давнее, детское проснулось в нем при виде этих милых, приветливых лиц, и ему хотелось встать, обнять всех, рассказать им все, все, что он пережил, передумал, перечувствовал. На душе у него было легко и светло, как в этой светлой приютившей его комнате-светлице.
— Как же это ты, Докийка, не доглядела за панночкой, что она чуть не утонула? — шутя спросил он.
— Вони не слухали, — отвечала Докийка, потупясь. — Вони дуже далеко плавали.
— А теперь уж вы далеко не будете плавать, Ксения Астафьевна? — спросил он саму Ксению.
— Ни, теперь вже нас одних мама не пустиме...
— Таки й правда, буде вже, докупались трохи не до смерти, — затараторила старушка, переступая через порог и таща какие-то новые ласощи. — Сидить тепер дома, або купайтесь у корыти, як утята.
— Ну, мамо — яка ты! — возразила Ксения, ласкаясь к матери.
— Добре, добре, а все ж таки у Днипр — ни ногою.
— Ну-бо, мамцю, — мы у бережечка.