Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]
Шрифт:
I
ЦАРЕВИЧ АЛЕКСЕЙ ПЕТРОВИЧ В КИЕВЕ
Весною 1711 года через Киев проезжал царевич Алексей Петрович, возвращавшийся из-за границы, где он, повинуясь указу сурового родителя, должен был дать согласие на брак с Шарлоттою, принцессою вольфенбютельскою [1] .
Горек был этот год и для царевича, и для сурового родителя его, и для всей России. Россия, несмотря на страшное напряжение всех своих сил и на громадные всенародные жертвы, предшествовавшие несчастному «прутскому походу», должна была убедиться, что жертвы эти напрасны. Петр, в первый раз после нарвского поражения, давно забытого и стертого с народной и его личной памяти полтавской
1
Мать императора Петра II (1694—1715).
Это было то горькое время, когда царевич, махнув рукой на свое личное счастье, тайно от отца писал своему любимцу, духовнику Якову Игнатьеву, из Саксонии:
«Извествую вашей святыни: есть здесь князь вольфенбютельской, живет близ Саксонии, и у него есть дочь девка, а сродник он польскому королю, который и Саксониею владеет, Август, и та девка живет здесь в Саксонии при короле, аки у сродницы, и на той княжне давно уже меня сватали, однако ж мне от батюшки не весьма было открыто — таили; и я ее, ту девку княжну, видел, и сие батюшке известно стало, и он писал ко мне ныне — как оная девка мне показалась, и есть ли моя воля с ней в супружество. А я уже известен, что батюшка не хочет женить меня на русской — скорей де в гроб положу, чем на россейской тетехе женю, — но хочет женить на здешней, на иноземке, на какой я хочу. И я писал, что когда его воля есть, что мне быть на иноземке женату, и я его воли согласую, чтоб меня женить на вышеписанной княжне немке, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр, и лучше ее мне здесь из всех немецких девок не сыскать. Прошу вас, пожалуй, помолись, буде есть воля Божия, чтоб сие совершил, а буде нет — чтоб разрушил, понеже мое упование в Нем, все как Он хочет, так и творит, и отпиши, как твое сердце чует о сем деле».
А сердце самого царевича чуяло недоброе...
Въезд царевича в Киев не представлял никакой торжественности. Да до того ли тогда было? Казна, а вместе с нею князи и бояре, посадские и всякие «людишки с женишками, детишками и животишками» до того обнищали, что у царевича не только не было своего экипажа и корма для лошадей, но и обывальская животина вся пошла на ратное дело. Да и сам царь неохоч был тратиться на прогоны, коли не было горячего, дозарезного дела; так царевичу о торжественности и думать было нечего. Царя непосестного Русь узнавала и в простой телеге: так и сынка грозного батюшки узнавали...
При всем том царевича сопровождал отряд драгун. Начальник отряда, средних лет мужчина, в красивом мундире капитана гренадерского полка, невольно привлекал к себе внимание чем-то особенным, что теплилось в его глубоком, загадочно-задумчивом взгляде и перебегало неуловимыми тенями по его бледному лицу, более грустному, чем лицо царевича. И царевич действительно глядел грустно, устало. Отражалась ли грусть царевича на лице его проводника, или у каждого из них было свое заветное горе, только в толпе зрителей и богомольцев, толпившихся у Печерской лавры, когда царевич входил в нее, не могли не заметить чего-то особенного на лице царского сына и его проводника.
— Ох, родимушка! Какой же он с личушка-то щупленький да смутненький — словно бы и у них горе-то бывает, — говорила одна богомолка, стоявшая ближе к драгунам, оцеплявшим проход в лавру.
— Уж и не говори, матушка, за кем горе-то не гоняется горемычное, — говорила другая странница с котомкой. — Може дите по матери убивается.
— Как не убиваться, — заговорил стоявший с ними рядом седой старик, по наружности не то чернец, не то казак. — Там у них в Питере-то не ладно... Последние времена настали... Царевича-то махоньким у матери отняли, а ее-то саму силком в иноческий чин произвели... Сына к матери не пускают, не легко это.
— Кто же не пущает, касатик?
— Все он же.
— Кто, родимушка, не пойму я.
— Сам, говорю, — черный.
Бабы крестятся. «С нами крёсная сила... Свят-свят...»
— Три корабля из-за моря пригнал — полным полнехоньки... Пятнать людей будет: кто ему поклонится — печать назнаменует на ем, кто не поклонится — голову долой.
— Владычица, заступи! — в испуге проговорила первая богомолка.
— Хто се такій, дидушка, рубать головы буде — москаль? — спросила молодая чернобровая девушка, с косой в оглоблю толщиной и с полудюжиной разноцветных монист на загорелой шее.
Старик не отвечал, не отвечал, может быть, потому, что в это время позади толпы раздалось протяжное, тоскливое пение речитативом:
Ой на неби великая сила!Женив батько неволею сына,Та не хтив сын та из жинкою жити,Та й пишов же вин по свиту блудити.У ограды сидел слепой старик с чашечкой на коленях и пел эту всегда хватающую русского человека за сердце песню про «Алексея человека Божия». Иные из богомолок стояли около певца и плакали. Солнце светило ему прямо в открытые слепые очи, а он не видел этого света и как бы силился хоть одну светлую точку уловить в окутывавшем его вечном мраке. Рядом с ним сидел семи или восьмилетний мальчик с живыми черными глазенками и пресимпатичным личиком.
— Крошечка-то какой, поди сироточка, — говорила баба с кичкой на голове, подавая ему бублик. — На вот, родненький, бубличка. Откелева вы? А?
— Здалека, тетушка.
— А отец-мать есть у тебя?
— Нема. Мати вмерла, а татка на войни вбито.
А слепец продолжал тянуть за душу:
Ой, Олексіечку, та Хрищатый барвинку,Олексіечку единый мій сынку!Между тем драгуны, из коих некоторые спешились, вели свой разговор, не обращая внимания на суетню, разноголосое пение нищих и смешанный говор толпы.
— Кабы ежели он не знал такого слова, не отскочила б от него швецкая пуля под Полтавой-то, — говорил один драгун. — Сам я, братец ты мой, видел ее, пулю-то ихнюю.
— Знамо, слово такое есть.
— Ну, а царевич вот-от не в его пошел.
— Не в его — это верно. А добер гораздо.
— Добер, что и говорить... Капитан наш души в ем не чает: уж такой, говорит, смирёна да скромник, словно девица красная... Ишь ты, хохол, штанищи распустил — точно он в сарафане.
Замечание это относилось к запорожцу, проходившему мимо и видимо гордившемуся своими шароварами, которые были такой неизмеримой ширины, что в каждую штанину, кажется, можно было посадить по шести человек. Поравнявшись со слепым кобзарем, он бросил ему горсть медных денег.
— Помяни, старче Божій, козака Пивторагоробця, коли вбьють, — сказал он и гордо прошел мимо драгун.
— Ишь ты, знай, дескать, наших, — заметил один из них. — А лихо молодцы дерутся.
— А Мазепка-то ихний как улепетывал от нас, — пояснил старый драгун.
— Что Мазепка! Тот от старости больше.
В это время из ворот лавры вышел начальник драгунского отряда. Лицо его по-прежнему было задумчиво, но менее грустно. Он скомандовал: «На конь, ребята, на конь!» — И все драгуны мигом сели на лошадей. — «Стройся»!