Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]
Шрифт:
И невыразимой мелодией отдается где-то в сердце и в нервах неистовый крик грачей, которые на черных своих крыльях принесли откуда-то весну с ее журчащими ручьями, звенящими в небе жаворонками и квакающими в пруду лягушками, квакающими так весело, как потом они уже всю жизнь не квакали.
— Вася! Слышишь, как кричит потатуйка? У нее там, под рощей, гнездо в старом пне, и дети уж вывелись — я видел, — снова как бы над Днепром проносится голос Гараси.
Братья бегут к старому пню, а за ними с неистовой радостью несется и жучка-собака, которой тоже хочется
И куда все это девалось? Куда отлетел из сердца этот рай? Куда девались звуки, краски? Даже грачи вылетели из сердца и унесли с собой весну.
Откуда-то холодом повеяло на детское сердце Васи. Зима пришла — не та зима, что приносит с собою беганье по льду пруда, выслеживание по лесу вместе с жучкой зайцев, ловлю красногрудых снегирей, нет — другая зима... Отец воротился из своего города, из Пензы, такой пасмурный. Приходит батюшка-священник. Тускло горит свеча.
— Последние времена настали, — говорит батюшка. — Уж оклады с икон обдирают... святые колокола на пушки переливают...
— Царевну Софью Алексеевну в монастырь заточил, — говорит отец.
— Кто заточил? За что? — спрашивает себя Вася.
— А на Москве страсти — и не приведи Бог, — говорит снова отец, — стрельцам головы рубит словно кочаны капустные... мертвые тела на колесах, а головы на кольях гноит.
— Последние, последние времена, — повторяет как бы про себя батюшка, — таковой кары Божьей не бывало, как и Русь стоит.
И Васе страшно становится. Он уже начинает кого-то бояться, не любить.
И на деревне мужики говорят с ужасом.
«Всех в немецкую веру повернуть велел».
«Бороды всем бреет, а кто не дается — лучинкой выжигает волосы-то».
«Сказывают на базаре в Пензе: у коих стрельцов головы отрубил, велел у мертвых голов бороды сбрить».
Это — первые исторические сведения, запавшие в впечатлительную головку Васи... А слухи все растут и растут, и все чудовищнее становятся рассказы... Последние времена, антихрист, ожидание, что вот-вот придут клеймить, печатать людей, класть антихристовы знаки... Сны, видения рассказываются... С неба упал свиток, предостерегающий людей от грозящей им конечной погибели... Колокола ночью плачут... Звезды хвостатые и кровавые по небу ходят... Видели кровь на снегу... Из Казанской иконы текли слезы — полну дароносицу натекло...
Из Москвы воротились мужики, сказывали: были они на Москве, ходили на площадь смотреть, как их односельчан, двух братьев Соболяков, привязали на костре и сожгли живьем. Младший брат задыхался в дыму и все кричал: «Православные! Не отступайтесь от истинной веры! Умрите, а ее, матушку, не выдайте! Истовым крестом креститесь!» — Так и задохся на этом.
Прочь-прочь эти детские воспоминания! Их и старику так впору пережить... Мимо-мимо, горькое прошлое!
Вон как чайка плачет... И вспоминается слышанная тут, в Киеве, песня:
Киги-киги! Злетевши втору,Прийшлось втопиться у Черному мору...«Нет,
Вдруг где-то в стороне, у Днепра или в самом Днепре, раздается отчаянный женский крик. Точно льдом обдало нашего капитана. Крик повторился — еще отчаяннее — какой-то рыдающий, умоляющий, смертный крик. Собака стремглав бросилась к тому месту, откуда неслись вопли — через заросший бурьяном пригорок. Капитан за нею.
На берегу, у самой воды, безумно мечется молодая женщина — то она ломает руки и точно к небу подымает их, желая за что-то ухватиться, то бросается в воду, плывет, ныряет и снова рвется к берегу с воплем, задыхаясь, захлебываясь. Увидев человека и собаку, она с ужасом присела в воде и закрыла лицо руками — она была голая... Но тотчас же опомнилась.
— Проби, проби! Ратуйте, хто в Бога вируе, — хрипло закричала она.
— Что, что случилось?
— Панночка, панночка моя втонула...
— Где? Давно?
— Отнуть — онтам — зараз, — говорила она, указывая, в глубь.
Несколько секунд достаточно было, чтобы на землю полетело ружье, сумка, кафтан...
Перекрестившись, капитан ринулся в воду и исчез в ней.
Страшные минуты ожидания длятся... длятся... о! Как беспощадно длятся!..
А его нет — нет ни его, ни той, что уже погибла, может быть...
Нагая, молоденькая девушка, та, что толкалась в толпе у лавры в день приезда царевича, та толстокосая с монистами девушка — это была она — безумными глазами глядела на воду, протянув вперед обе руки, как бы собираясь броситься туда и утонуть... Громадная, растрепавшаяся, намокшая коса окутала ее всю словно плащом...
А его нет... их нет!.. Пропал и он.
Собака завыла жалобно-жалобно и, стремглав бросившись в воду, начала отчаянно кружиться по поверхности и выть.
Но он не пропал. Он вынырнул далеко ниже по течению; но он был один.
Собака радостно завизжала и бросилась к нему. Он тяжело дышал.
Девушка плакала как-то тихо, совсем по-детски и почти беззвучно.
Сбросив с себя сапоги, наполненные водой, и разорвав ворот рубахи, который, казалось, душил его, капитан снова скрылся под водой.
Опять секунды — годы ожидания... раз... два... три... сердце перестает ждать, перестает биться... Но все же легче страдать, умереть, лопнуть от ожидания, чем совсем уже не ждать...
Еще дольше — еще страшнее... Даже собака не выносит: она еще жалобнее начинает выть к небу, словно молится...
«Су душа панночки», — безумно представляется чернокосой девушке, потому что чайка, пролетая над ней, жалобно выкрикнула.
И вспомнилось ей почему-то, как сегодня еще панночка вишни ела... Девушка снова заплакала как ребенок...