Тень орла
Шрифт:
— Сумел, сумел. Не слишком толково, как, впрочем, и всегда, но сумел. Валяйте дальше.
И Мюрат со своим в поговорку вошедшим косноязычием принялся рассказывать, что было дальше. И они, ваше величество, ну, то есть испанцы из 326-го линейного, не ждали от нас никакой помощи и явно намеревались действовать не под нашей, так сказать, э-э.., эгидрой, а сами, на свой, как это говорится, трах и вдрызг. Ну да, страх и риск.
Виноват, обмолвился. Будто они совершенно от нас агрономны.
— Вы хотите сказать «автономны»? — осведомился Бонапарт.
— Автономны, ваше величество, или как вам будет угодно, но дело в том, что они нас даже бранили. Обзывались, ваше величество, по-всякому.
Сукины, говорят, дети, какого… — виноват, ваше величество, не могу повторить… — вы тут делаете?
Наполеон сделал величаво-снисходительный жест:
— Проявите понимание, Мюрат. Вам ли не знать, до какой степени они щепетильны и своенравны. Ну, там обостренное чувство чести и всякое такое. Без сомнения, они хотели, чтобы вся слава досталась им.
— Весьма вероятно, ваше величество. — Мюрат еще больше сморщил чело: слова императора его явно не убедили. — Но уж очень они злились.
Прямо ужас. Иные даже направляли на нас ружья, словно раздумывая, не отблагодарить ли нас пулей.
Недомерок, которого победы сделали благодушным до тошноты, снова улыбнулся:
— Узнаю. Огненная кровь. Испанский темперамент.
Мюрат кивнул без особенного воодушевления.
Самые яркие его воспоминания об испанском темпераменте относились ко 2 мая 1808 года: тот день он провел в должности военного губернатора Мадрида, хоть, если бы знал, чем это обернется, променял бы ее не глядя и с приплатой на любой пост в администрации Папуа Новой Гвинеи.
На мгновение мысленному взору маршала вновь предстал весь этот разнообразный мадридский сброд, в каждом квартале называемый по-своему — чуло, махо, чисперо, хаке, — кидавшийся под копыта коней, старухи, с балконов швырявшие в его солдат чем ни попадя, громадные толпы простонародья, стекавшиеся из нижних кварталов на Пуэрта-дель-Соль с этими своими навахами, уже открытыми и приготовленными, чтобы резать его мамелюков и кирасир. Не позабылась еще и судьба тех шестерых гренадер, которые в тот день получили на свою беду увольнительную и, понятия не имея, что творится в городе, спокойно сидели себе у дверей какой-то харчевни, пили оранжад и приставали к хозяйке со всякими комплиментами вроде того, что ктасоточка, до чего ж ты хогоша, только кивни, и мы будем с тобой очень счастливы. Весь Мадрид уже был вверх дном и ходил ходуном, а эти сидели и как ни в чем не бывало совершенствовали навыки разговорной речи. Так шло до тех пор, пока не вывернулась из-за утла толпа тысяч примерно в пятьсот разъяренных горожан, которые несли тело некой Манолиты Лахудры. Короче говоря, когда два часа спустя однополчане хватились этих гренадер и отправились на розыски, обнаружили они даже не рожки и ножки, а всего лишь шесть пар яичек, приколотых к двери таверны — все прочее было растерзано в мельчайшие клочья. Так что кому-кому, а Мюрату про испанский темперамент можете не рассказывать.
— Ну, и, стало быть, ваше величество, мы вместе с ними, с испанцами то есть, пошли в атаку на батареи, но когда мне пришлось сыграть аппель, перестроить мои эскадроны, испанцы и без нас продолжали наступать на Сбодуново и, так сказать, на плечах неприятеля ворвались в этот городок, где уничтожили две казачьи сотни, кинувшись на них прямо, как гурии какие-то.
— Вы, наверно, хотите сказать «фурии»?
— Ну да. Гурии или фурии, но от русских осталось мокрое место. — Мюрат снова сморщился, подыскивая выражение, которое наилучшим образом передало бы смысл происходившего. — Химерическое было зрелище.
— Химерическое?
— Именно, ваше величество. Химер — так ведь звали того одноглазого генерала, который взял Трою? А потом описал это в длинной поэме.
IX
Ночь в Кремле
15 сентября 1812 года в составе передовых частей французских войск, входивших в Москву, чеканили шаг и мы — уцелевшие солдаты второго батальона 326-го линейного полка, насчитывавшего к этому времени меньше трехсот активных штыков.
Всех прочих растеряли по дороге от Ютландии до лагеря военнопленных в Гамбурге, а оттуда — до Витебска и Смоленска, до Валютина и Бородина, а от Бородина — до предполья Сбодунова, где, взяв русские батареи,
Эх, маршал, маршал, как же ты до сей поры не заподозрил бтавых эспаньолов в намерении дать тягу или, культурно выражаясь, отвалить с концами.
А впрочем, какой с лягушатника спрос? Полное силъвупле. Ох, родина-отчизна, возьми ты нас отсюда.
Ну ладно. Насчет родины сомнительно, но зато хоть водка была настоящая, и как сказал нам капитан Гарсия, когда маршал убрался наконец от греха подальше: «Не вешай нос, ребята, попали мы в герои, стало быть, запасись терпением и перетасуй колоду. Сейчас не выгорело — в следующий раз выйдет». И, послушавшись его, стали мы при свете костров лить в забитую пылью глотку императорскую водку. И при этом поглядывали друг на друга молча, только Пепе-кордовец пощипывал струны своей гитары.
— По крайней мере, — добавил капитан, сделав несколько чудовищных глотков, — мы остались живы.
Против этого трудно было что-либо возразить.
Мы все остались живы, не считая, понятно, тех, кто не остался. Досадно, конечно, что в Сбодунове были мы в двух шагах от цели, и, если бы Подлючий Недомерок так некстати не послал нам на выручку кавалерию, — перебежали бы к русским.
Рядовой Мингес, уроженец местечка Сан-Фернандо, что под Кадисом, загибавший забранки круче, чем Мюрат завивал свои кудри, высказался по этому поводу так: «В лоб их драть, спасителей этих, красавцев разнаряженных, мать бы их так спасти, принесла их нелегкая, ведь еще минуточка — и избавились бы мы от злогадючьих лягушатников, туда их, так и перетак. Ах, ты ж, Мюрат, крендель с маком, свеж и лаком, что ж ты нас поставил.., в такое неудобное положение?»
Предаваясь этим сетованиям, Мингес штопал и латал наши пробитые картечью мундиры, поскольку очень ловко управлялся с иголкой и ниткой, а помимо того, на привалах и дневках неизменно вызывался помогать кашевару. Он был из старослужащих Сильноболитского полка, в свое время добровольцем отправившийся в Данию.
— «Неприятель от одного вашего вида убежит», — так мне сказали перед отправкой.
Мингес имел сильную склонность к содомскому греху, что вовсе не мешало ему проявлять в бою чудеса храбрости. Предметом его тайной страсти был капитан Гарсия, но тайной это оставалось до первого боя — как только раздавались выстрелы, Мингес с ружьем наперевес неизменно оказывался подле капитана и защищал его свирепо, как бенгальский тигр: «Отойдите, господин капитан, здесь опасно, не дай бог, заденут, не подходи, гады, первому, кто сунется, башку снесу».
Под Сбодуновом Мингес так и вился вокруг Гарсии и, словно был един во многих лицах, поспевал отстреливаться, орудовать штыком и отбиваться прикладом. «Берегитесь, господин капитан, а-а, русская сволочь, получил? Пригнитесь, господин капитан, ну-у, они меня достали!» И вот так, шутяиграя, Мингес в одиночку уложил не менее десятка казаков. После боя и штык, и ствол ружья, и руки по локоть у него были в крови.
— Жалко мне казаков, — сетовал он потом, сидя у костра и починяя капитанский мундир. — Мне так хотелось познакомиться с ними поближе — они такие славные, бородатенькие, косматенькие.