Тень стрелы
Шрифт:
На время, которое нас расстреляло. На время, которое стоит и смеется впереди.
Мы попали в безвременье, и мы должны уйти.
А за нами идет, накатывает огромной волной великая Желтая Раса.
И я, сумасшедший, хохоча во все мертвое горло, подняв свои мертвые руки, приветствую ее.
Потому что я – ее воин, ее солдат, ее цэрик.
Плох тот солдат, что не желает быть генералом.
Я уже генерал. Но я белый генерал. Я хочу быть Генералом Будды. Генералом Гоби. Генералом Тибета.
Может быть, ты хочешь стать Царем Всея Азии?
Может быть, и хочу. Мне запрещено говорить
Свое страшное, кровавое дело.
Ибо за меня его не сделает никто.
Иди, Желтая Раса. Приди. Это мы, жестокие недоумки, отвергли твоего нежного, солнечного Будду. А ты – ты примешь Христа. Ты примешь Его и полюбишь. Ты распахнешь перед Ним, как распахнула передо мной, ничтожным рабом твоим, просторы сердца своего. Ты повернешь перед Его ясным взором перстень Ригден-Джапо. И повернется время. И повернется земля. И повернется судьба.
Единственный выход – уехать. Сказать Трифону все.
Она, как загнанный зверь, оглядывалась вокруг себя. Успокоиться. Ей надо успокоиться. Ей надо на воздух.
Ее осенило: Гнедой. «Лошадушка моя, коник мой золотой…»
Она оседлает Гнедого и поскачет в степь. И там, в бешеной скачке, она забудется, она выплачется, она изольет душу ветру, простору, небу.
И, скача на коне, она придумает. Все на ветру, на просторе придумается само, что надо делать.
Она надела на себя короткий штопаный тырлык. Забрала волосы под тонкий ангорский платок, сверху надела островерхую монгольскую шапку, которую подарил ей Трифон. Светлые волосы скрылись под платком и шапкой, и она стала похожа на монголку – с обветренным, посмуглевшим лицом, с жаркими карими глазами.
Пусть мужчины играют в свои вечные кровавые игры. Играть им не переиграть. Она покинет их. Она покинет их всех. Она покинет Трифона, вернется в Петроград, к отцу. Правда, для этого надо проехать через всю бурлящую, сошедшую с ума Россию, взрезанную, как рыба. Как та рыба с Толы, которую давеча жарил Семенов.
Она так и подумала: «Семенов», – о муже, как о чужом.
Взяла маленькую плетку с гвоздя. Повесила обратно. Разве тебе нужно погонять Гнедого, хлестать его? Он же слушается одного прикосновения твоей руки. Ты же умеешь с лошадьми. Ты знаешь волшебное слово. Вот хлебца возьми с собой, чтобы, если конь проголодается, прикормить его.
Катя отломила от монгольской лепешки, которую испекла нынче Марья Зверева и угостила свежим хлебом атамана, большой кусок; сунула в глубокий карман тырлыка. Ее пальцы наткнулись на коробок спичек. Она хотела выложить спички – зачем они? – но не выложила, подумав о том, что, может быть, доскачет до пустынного, укромного местечка в степи, спешится и разведет там костер. И будет долго, долго глядеть на огонь. Огонь успокаивает. Огонь открывает Третьему Глазу бесконечность миров, как здесь говорят монголы.
Она, крадучись, вышла из юрты. Гнедой, смирно стоявший у коновязи, обрадованно заржал. Он был уже оседлан – значит, атаман уже с утра ездил на нем куда-то. Катя отвязала коня и легко вскочила в седло. Тронула поводья. «Ступай, миленький, тихо ступай. Когда за юрты отойдем – там волю себе дадим».
Она медленно, чинно выехала в степь. Натянула поводья, прикрикнула в ухо коню, ударила его пятками: н-но-о, давай, милый! Гнедой взял сразу с места в карьер. Его бег был красив и изящен. Он скакал стремительно, вытянув точеную голову, далеко выбрасывая передние ноги, распустив хвост по ветру, и Катя пригнулась к нему ближе и обняла его за шею.
Ее пронзила мысль: вот так обнять Иуду. Вот так прижаться к нему… и отдаться ему. До конца.
Она зажмурилась. Снова несильно ударила пятками коня. Копыта взвихряли снег. Солнце стояло посреди ясного, безоблачного неба, взвиваемый копытами снег мятными иглами-брызгами летел в лицо.
Степь расстилалась перед ней, безлюдная, первозданная, такая, какой она была здесь от сотворения мира. Катя ощутила себя песчинкой, затерянной в беспредельном белом просторе.
«Я… жена твоя. Твоя, Простор. Я жена Простора. Могучего, властно забирающего душу Простора – седого старика с пронзительным взглядом… с белой бородой, которую нещадно треплет ветер. Таким был старик-волшебник, хаган Ульген на монгольском празднике Цам – про него рассказывал Трифон… Цам… Как удар гонга: цам-м-м-м…»
Катя содрогнулась. Мышцы коня, его спина горячими буграми плыли, перекатывались под ней. Она еще не знала мужской власти. Мужской жестокости. Трифон совсем не деспотичный муж. Трифон еще щадил ее, еще не показывал ей, где раки зимуют… А что, если он узнает?.. Узнает – что?..
Ничего же не было. Ничего. Ничего. Ничего…
Бежать. Бежать отсюда куда глаза глядят. Во Владивосток. За границу. В Париж. В Америку.
Все равно эта страна уже погибла.
Россия погибла… а она?!
Она скакала, низко пригнувшись к шее коня, так, что опушка островерхой шапочки касалась лоснящейся конской шкуры. Снег, залитый солнечными лучами, слепил глаза. Катя прищурилась и поглядела на небо. Около солнца стояло забавное, немного зловещее круглое гало – три цветных кольца: голубое, черное и ярко-золотое. «Солнце будто золотой глаз в крыле махаона», – подумала Катя и крепче обняла коня за шею.
Сколько она так скакала, отдаваясь ритму скачки, постепенно забывая обо всем на свете, кроме стремительного бега коня, кроме слепящей белизны степи, раскинувшейся кругом? Она не помнила. Небо стало напоминать цветом сначала темный лазурит, потом – яркий сердолик. Солнце садилось. Лицо Кати раскраснелось от ветра и холода – мороз усиливался. Конь тяжело дышал, храпел. Она испугалась: неужто загнала беднягу?!.. остановись, Катька, ты совсем потеряла голову, так же нельзя безумствовать… – осадила Гнедого, он как-то странно споткнулся, взбрыкнул, неудачно подвернул ногу, дернулся от боли всем крупом, и Катя, сброшенная сильным судорожным движеньем коня, упала со всего размаху в чистый синий снег.
Она ахнула и застыла, прислушиваясь к себе. Сломала руку?! Ногу… Конь стал как вкопанный. Катя осторожно перевернулась в снегу. Нет, кажется, нет… ничего не болит… резкой боли нет, слава Богу, не переломалась, только сильно ушиблась… Она, уцепившись за повод коня, закусив губу, сморщившись, поднялась. Тырлык весь вывалялся в снегу. Она вспомнила, как они с Иудой лежали в снегу в Да-хурэ. Ей показалось – это было давно; в прошлом веке; в другой жизни. Потирая ушибленное колено и кисть руки, она огляделась вокруг.