Тень стрелы
Шрифт:
Кромешная тьма и кромешная тишина. И легкий, еле слышный шорох. Катя насторожилась, кипяток ужаса обдал ее изнутри. О, нет, нет, не надо… Мгновенье спустя она догадалась – так тихонько идут, шуршат ее петербургские наручные золотые часики, вынутые на ночь из ридикюля и положенные на стул у изголовья.
Она перевела дух. Нашарила огарок свечи в подсвечнике, шведские спички. Атаман курил нещадно и разбрасывал спички и пачки папирос где только можно, без разбору. Медовый язычок лизнул, разогнал тьму. Стало спокойнее. Катя накинула шерстяную вязаную кофту: под одеялом было тепло, даже жарко, а в юрте стоял лютый холод. Впору разводить огонь в очаге. Среди ночи?.. Лень, да и к чему?.. Надо немного посидеть так, с огнем, и ложиться спать… Спать, спать…
– Иуда, –
Ей стало страшно себя. Опять из глубины женского, темного поднялась волна огромного, впервые испытываемого ею желания, томления, сметающего все. «Я хочу принадлежать этому человеку. И только ему», – подумала она, и неподдельный ужас объял ее. Это было много хуже, чем видеть в кошмарном сне синелицего Джа-ламу с когтями-крючьями. Она затрясла головой, забила себя кулачками в грудь. На миг почувствовала себя дурой, несмышленой маленькой девочкой, которая хочет то шоколада, то взбитых сливок, то поиграть в серсо, то музыкальную шкатулку в подарок, – сама не знает, чего хочет. «Каприз, блажь, дурь, выкинь из головы», – прошептали дрожащие губы. Она понимала – это не каприз. И все страшнее становилось ей.
Она неотрывно смотрела на горящую свечу. Поднесла к пламени палец. Желаешь потрогать?.. Трогай, трогай. Только потом не кричи от ожога.
Огонь. Вечный огонь. Любовь – тоже огонь, ты, маленькая девочка?.. В конце концов тебе только двадцать лет… И ты вправду не знаешь, чего хочешь…
– Я хочу тебя, огонь, – сказала она громко, на всю юрту. – Я хочу тебя, Иуда. Я умираю без тебя.
Она выбросила ноги из постели. Холод охватил, обнял ее – так обнял бы мужчина. Она, ежась, вздрагивая, напялила на себя исподнюю юбку, платье, влезла в рукава теплой кофты, накинула тырлык, теплую пушистую шапку, пошитую из убитых Семеновым на охоте в Забайкалье куниц, сапожки – и, отогнув тяжелые шкуры, выбралась из юрты наружу.
Небо сильно вызвездило; Урга маячила вдалеке прозрачным на морозе, застылым чудовищным призраком. Сейчас казалось – это мертвый город, обитель мертвого Будды. «Сегодня Новый Год монгольский», – вспомнила она, поежилась под тырлыком, глядя на звезды, на призрачный град-пряник вдали. Поглядела на темную, как шкура росомахи, гору Богдо-ул – и прижала ладонь ко рту, и чуть не закричала.
По всей огромной горе, по ее кряжам и крутосклонам, от подножья до вершины, в синей зимней ночи горели огни.
«Что это», – шепнули захолодавшие губы. Звезды насмешливо мигали, переливались, будто бы северное сияние посетило черные степные небеса. Костры, бесчисленное множество костров. Ковер из огня. Красные огненные цветы, расцветшие на выветренных изгибистых хрящах. Пламя, пляшущее пламя, безумное пламя, Господи! Катя, в бессознанье, перекрестилась. Китайское покрывало с огненно-красными живыми хризантемами переливалось, зловеще шевелилось в ночи.
Ей показалось – издалека накатывается волна далекого, еле различимого крика. Будто бы дальняя вьюга гудит, завывает в трубе, вырывается на простор великой тьмы. Жгучий, как мороз, страх крепко обнял ее, поднял все волоски у нее на теле дыбом. Прижав руки к груди, стояла она и слушала далекий накатывающийся крик, не понимая, откуда он доносится и зачем, молясь лишь об одном – чтобы Господь спас и сохранил ее во вставшем отвесно, как ливень с небес, рушащемся мире.
– Э-эй!.. Оська, ты-то куда?!..
– На левый фланг, Никола!.. Башкирская сотня, видишь, в наступление пошла!..
Во главе бурятской конницы скакали Джамбалон-ван и Митяй Тубанов. Башкиры и буряты скакали конные, казаки шли пешие. Ночь, густой деготь ночи лился с зенита на руки и лица, звезды прожигали полог мороза, осыпая новогодними блестками широкие снеговые ковры; во множестве разложенные по склонам Богдо-ула костры вырывали из мрака то щеку, то бешеный выкаченный, как у птицы, глаз, то драный либо штопаный локоть тулупа, то саблю, блестящую, как свежевыловленная рыба, выдернутую устрашающе из ножен, то тускло-латунный штык, то конскую храпящую морду. Войско шло; войско надвигалось. Войско надвигалось неумолимо.
– Осип, сколь у тя патронов-то?.. Сколь выдали?..
– Да, вишь… леш-ший задери, язви в душу… у всех хоть по десятке, а мне так и пятак отсыпали!.. Оделили, мать-ть-ть…
– Патроны скончатся – саблей, брат, руби!..
Осип, единственный из казаков, был на коне. Он одним из первых, бок о бок с командиром Резухиным, прискакал к Южным воротам Урги, к Маймачену. Он видел, как китайцы бежали, кидая на улицах оружие; он понял – те, кто засел в штабе и в маймаченских домах, отстреливаются отчаянно. «Для китайчат последний бой, Осип, ты понимаешь, конец им пришел», – шепнул Фуфачев сам себе, беря на прицел перебегающего узкую маймаченскую улочку, пригибающегося к земле китайца в темно-синем кафтане с развевающимися полами. Пуля попала китайцу точнехонько в затылок. Он упал ничком, смешно раскидывая руки, роняя наземь маленькую английскую винтовку.
Осип пришпорил коня. Конь заржал, храпя, дико кося красно-золотым глазом, повернул к деревянному храму Гэсэра. Из окон храма по мостовой ударили, брызнули пули. Две пули просвистели мимо Осипова уха. Он поправил баранью шапку, сплюнул, выругался: ишь, гады ползучие, – направил коня под прикрытие, в тень большого дома, похожего на дворец. Пешие казаки уже бежали к храму; оттуда их поливали пулями китайцы, кое-кто из казаков падал, обливаясь кровью, на мостовую, а остальные бежали, все бежали, прицельно палили, окружали храм, бросали в него связки гранат. Дым, едкая гарь, огонь смешались, выбухали до загнутых, как носки туфель, крыш, до густо усеянного звездами смоляного неба. Осип натянул поводья. Конь, взыграв, заскакал к храму Гэсэр-хана. Деревянный храм уже полыхал, охваченный со всех четырех сторон языками буйного, сумасшедшего, слепяще-алого пламени. Доски трещали, черные хлопья летели по ветру, холодный ветер, налетающий с севера, раздувал огонь все сильней. Осип не удержался, свистнул по-мальчишечьи: ух ты!.. Из огня донеслись дикие крики. Кричали заживо сжигаемые люди.
– Гори-гори ясно, чтобы не погасло, – сплюнув, зло проговорил Осип. – Красота, вишь, какая неописуемая! Победили мы все-таки вас, захватчики… Вот так же и большаков повоюем, придет час… так же сожжем вас, супостаты, хоть прячьтесь не прячьтесь в наши родимые храмы… Мы – и иконы попалим, и церкву взорвем, ежели надоть будет, для того, штоб нашу родимую земелю очистить от вас, сволочи, ироды…
Он вспомнил рассказ Николы Рыбакова о том, как погибла в Ужуре вся Николина семья. Расхохотался, слушая крики китайцев, погибающих в храме Гэсэра на Маймачене в огне. Из храма уже не стреляли – огонь занялся быстро и рьяно, его раздуло ветром сразу и мощно, пламя встало стеной и выгнулось над храмом чудовищным, золотым шевелящимся в ночи куполом. Рядом по мостовой процокали лошадиные копыта. Осип живо, резко обернулся, сдернул с плеча ружье.
– Не стреляй, друг! Свои, – Ташур, улыбаясь, подскакал к Фуфачеву, отер лицо от сажи ладонью, еще более размазав черные сажевые потеки поперек щек. Чалый конь под Ташуром играл, переступал нетерпеливо с ноги на ногу, мотал головой. Ташур осадил его, прицыкнул. Прищурился на пламя.
– А, ты, Ташур, – Фуфачев успокоенно нацепил винтовочный ремень на плечо. – Славно горит, не находишь?..
– Видел однажды Гэсэра во сне, – вместо ответа медленно, будто в бреду, произнес Ташур. – Стоит передо мной старичок, маленький, с жидкой белой бороденкой, плюгавый, седой, в драной курме, в сапожках с загнутыми носами. «Кто ты?» – спрашиваю его. «Я Гэсэр-хан», – отвечает. И смеется, а во рту зубов нет. «Чего ты хочешь?» – спрашиваю его опять. Отвечает: «Дай мне водки». У меня с собой водка была, хоть барон нам и запрещает выпивать. Однако разве запретишь человеку опьяняться. Человек хочет забываться и мечтать. Человек хочет улетать в небеса еще при жизни. И Гэсэр-хан хотел тоже. Он пришел ко мне с небес, и я напоил его хорошей водкой. Хорошей китайской змеиной водкой.