Тень стрелы
Шрифт:
– Вы пьяны, генерал!.. пустите…
– Нет, это не я пьян, а ты – пьянь последняя, шваль солдатская, циновка, грязная алкоголичка! – Унгерн еще раз грубо встряхнул женщину. – Ты, дрянь этакая!.. Ты спаиваешь порядочных, приличных дам! Ты спаиваешь Екатерину Терсицкую! Хоть ты и спишь с атаманом…
– Я с ним не сплю уже!..
– Я не собираюсь вас за ноги держать!.. хотите спите, хотите – нет!.. но это не дает тебе никакого права, ты, грязная тряпка!.. об тебя только ноги вытирать!.. одурманивать водкой нежное созданье!.. Я истреблю в своей Дивизии пьянство! Я должен был тебя наказать, Строганова, должен!.. высечь палками, голую, перед казацким строем… перед всей Сибирской сотней!.. а я еще лояльничаю, еще щажу тебя…
Машка круглыми совиными обезумевшими глазами взглянула на барона. Рванулась вбок – вырваться, выбежать из генеральской юрты. Унгерн вцепился в ее кофточку, рукав пополз вниз, разорвался, и в мечущемся свете свечи блеснуло белое полное плечо, вывалилась наружу, как темно-желтая тыква, наливная грудь со слишком темным, почти черным соском, и в тусклом свете свечи Унгерн увидел на Машкином плече татуировку – искусно выколотый знак «суувастик», черный крест с хищно загнутыми, будто паучьими или жучиными, крючковатыми лапками.
Увидел – да так и застыл, с оборванным ее рукавом в кулаке.
И она опустила лицо, нашарила взглядом голое свое плечо, поняла, что он увидел наколку, – и медленно, медленно, уже сгибаясь в судорогах слез, закрывая красное, потное лицо руками, опустилась перед Унгерном на пол юрты, на колени.
Так стояла перед ним на коленях – плачущая, заслонив ладонями лицо. Корчилась в рыданьях.
– Свастика, – медленно, растягивая слоги, сказал барон. – Так вот какое оно дело. Свастика. – Он схватил цепкими пальцами-крючьями Машку за плечо, потом внезапно нежно, еле слышно погладил черный кривой крест. – Вот оно как все обернулось! – Он отшагнул от Машки. Холодно наблюдал, как она рыдает. – Откуда этот знак у тебя?
Машка плакала.
– Ты была связана с монгольскими патриотическими движениями? Это тебе наколол любовник?.. Китайский художник по телу?.. Или это шпионский знак?.. Знак, по которому тебя должны отличить свои?.. Или… тебе… изобразили его насильно?.. И ты билась и кричала, а в тебя втыкали длинные иглы, обмокнутые в краску… и стискивали твою кожу ногтями, чтобы краска под кожу глубже проникла, а ты вырывалась, связанная по рукам и ногам, и бессильно кричала?.. Что для тебя… – он положил руку на затылок плачущей Машки и с силой отогнул ее голову назад. Увидел ее залитое слезами лицо. – Что для тебя значит этот знак?
Машка рыдала. Красное, слезное озеро лица. Распатланные пряди давно немытых волос. Бывшая ресторанная звезда, ты давала всем направо и налево, ну, китайцу-татуировщику однажды дала, у него денег не было тебе заплатить за ночь, он договорился с тобой, что украсит тебя навечным украшением. Восточным священным крестом. Разве не так это было?!
– Ничего… клянусь всем самым… – Она оскалилась в отчаянном плаче. – Жизнью клянусь своей, Роман Федорыч!.. Ни-че-го!.. не… зна-чит…
Он отшвырнул ее голову от себя. Машка не удержалась на коленях, грузно, кучей, мешком с отрубями упала, повалилась на шерстистый грязный, истоптанный сотней сапог пол командирской юрты. Падая, она зацепилась локтем за край обитого кованым железом сундука, прикрытого дырявой женской шалью, и ободрала себе до крови локоть. Шаль сползла с сундука вниз. Машка стрельнула глазами в темноту. За сундуком в углу юрты возвышались еще сундуки, прикрытые старым тряпьем – огромные, массивные, в них можно было слона держать, зерно перевозить. Зачем барону такие сундуки и что он в них хранит?.. Оружие, должно быть… Ну не золото же!.. Унгерн шагнул к сундукам. Пристально глядя на распростертую на полу Машку, осторожно прикрыл сундуки траченной молью ветошью, безрукавными латанными гимнастерками, охвостьями разрезанными на тряпки солдатских штанов.
А ведь она отлично помнила все.
Она помнила, как она кусала рот, как закатывала глаза, как слезы сами, рекой, лились по ее щекам. Это оказалось действительно очень больно. Не больнее, чем терять девственность; не больней, чем получать пулю в ногу или руку; не больней, чем накладывать на рану, полученную казацкой шашкой, кустарные швы не у хирурга – у ангарского рыбака, шьющего порез крепкой рыболовной лесой. Тот, кто выкалывал у нее на полном белом плече древний знак «суувастик», сцепил зубы, не проронил ни слова. Окунал иглу в тушь, вонзал в сдобное женское тело. Машка корчилась, скрипела зубами. Только однажды, когда она не выдержала и взвизгнула – художник слишком далеко загнал иглу под кожу, вколол краску во вздувшуюся мышцу, – он разжал зубы и процедил: не ори, иначе свяжу тебя, как жертвенного барана, и взнуздаю. И она замолчала. И лишь всхлипывала. Как щедро плачет в жизни баба! А глаза мужчины сухи. Слезы даны женщине для того, чтобы облегчить участь свою. И для того, чтобы мужчина разжалобился, пожалел, утешил ее, а не пнул в бок, как старую собаку, сапогом.
Тот, кто выкалывал у нее на плече древний пустынный крест, окончив работу, вставил все рабочие иглы в морскую губку, плотно завинтил пузырек с тушью и, отойдя на два шага назад, обозрел сделанное. «Недурно». Зачем ты это сделал со мной, выдохнула она, зачем?! Ей казалось – над ней надругались. «Тебя по знаку „суувастик“, женщина, отличат в сужденный день».
Он вышел, забрав с собою все свои пузырьки, флаконы и иглы, и хлопнул дверью. Она тяжело повернулась на ветхом диване с торчащими, впивающимися в бок пружинами. Изогнулась. Сорвала грязную тряпку с глаз. Яростно кинула в зев жарко пылающей печи.
Номера знаменитейшей ургинской бандерши Фэнь всегда хорошо отапливались в холодные зимы, чтобы девушки не испытывали неудобств при раздевании и одевании.
Машка так и не увидела лица мастера.
И зачем он прожег черной китайской тушью у нее на плече кривой крест, она не узнала.
Сужденный день. Судный день. Ее, шалаву, Богу есть за что судить.
Атаман Трифон Семенов, правая рука барона Унгерна, цин-вана и предводителя великих освободительных войск Азии, был убит.
Он был убит не в бою, не в схватке, не при штурме крепости, не в сражении либо в единоборстве с достойным противником: его нашли мертвым в юрте у Машки, его полюбовницы.
Тихо. Двигайся совсем тихо. Если она шевельнется – застынь. Если откроет глаза, увидит тебя, закричит – быстро закрой ей рот ладонью. Хорошо, она не поставила охраны около юрты. И, кажется, она спит одна, Машка нынче отпущена, ночует у себя в юрте.
Шаг. Еще шаг. Как пахнет свечным нагаром. Долго, допоздна жгла свечу, должно быть. Или плошку с жиром. Он присел на корточки у ее изголовья. Глаза привыкали к темноте, мрак из кромешного становился туманной полутьмой. В карем плывущем тумане Осип различил Катину белокурую голову на подушке, разметавшиеся волосы, голую светящуюся руку поверх одеяла. Сильно пахло нагаром, кожей шкур, лекарственными каплями. «Должно быть, это и есть ее зелье, успокоительное, бром», – растерянно подумал Осип, протянул руку, стал шарить около ложа. Так и есть! Тесак лежал рядом с изголовьем, на лиственничном распиле, служившем вместо табурета. Отлично придумано, она клала нож рядом с собой, бедная девочка, чтобы защититься.
Он, ухватив нож, осторожно поднял руку – и тут его запястье обхватили тонкие цепкие пальцы. Пальцы вжимались в его руку все сильнее, жесточе. Вместо лица у него сделалась жаркая кровавая красная маска, стыдом налились глаза.
Он глупо сидел на корточках перед Катиной постелью, она впивалась пальцами в его запястье.
– Катерина Антоновна, я…
– Это мое. Положите на место.
– Катерина Антоновна, это я, Осип… Вы уж простите…
Он по-прежнему держал нож над ее головой. Во тьме блестели ее глаза.