Тень стрелы
Шрифт:
– Красные и белые дьяволы в конце концов истребят друг друга, светлейший цин-ван. – Джа-лама засунул трубку в зубы, выпустил дым между оскаленных в улыбке зубов. – Для красных я – единственный враг великой Монгольской революции. Для белых – грабитель, отниматель сокровищ у несчастных путников, идущих через перевалы в Китай. Может быть, даже предатель. Но мое счастье – в том, что я один. Я не со всеми. Я сражаюсь, но я хочу сражаться один. С моими людьми. За мое дело. Так же, как и вы, цин-ван.
Унгерн сидел напротив
– Да, так же, как и я. – Недокуренная папироса полетела в медную черепаху. – Вы правы.
– В моей крепости пятьсот юрт. В моем отряде – триста пятьдесят сабель. Мне довольно. Я и мои люди свободны от ваших сумасшествий. Россия – слишком большая страна, чтобы мне отрицать ее правоту или неправоту. В январе я был в Астрахани. Я видел там гражданскую войну. Передрались казаки и солдаты – казачье войско и Астраханский гарнизон.
– Кто победил?.. – Унгерн выбил из мятой пачки еще одну папиросу.
– Солдаты, конечно.
– Почему «конечно»? Разве у казаков не было пулеметов?
– Были. Им помогали офицеры, еще подоспели уральские казаки. И все равно солдаты взяли верх. Думаю: может, это взяла верх новая жизнь?
– Новая власть, вы хотите сказать, Дамби-джамцан. Власть, и только власть, переворачивает старый мир. Я тоже переворачиваю мир. Я хочу написать на белом знамени последнее, двадцать седьмое имя Чингисхана, кровью моего последнего врага.
Джа-лама еще больше оскалился. Запыхтел трубкой.
– Я тоже этого хочу. Вы хотите того же, что и я. Почему же мы не вместе?
– Да, вот странно, почему же мы не вместе, Джа-лама? – Унгерн прищурил белые глаза, похоже оскалил прокуренные желтые зубы. Дым призрачно обволок его коротко стриженную голову. Они с монголом смотрелись странно: медная широкоскулая рожа, почти голый череп Джа-ламы, его узкий смоляной прищур – и по-солдатски стриженная, сивая башка командира, а белый огонь так и хлещет из пристальных, недоверчивых жестоких глаз. Смуглый и белый. Юг и Север. – Мы не вместе потому, что я не хочу грабить караваны. Грабьте их вы. Вы обобрали и убили паломников, что везли Далай-ламе пушнину, дорогие ткани, серебро, золото и самоцветы. Зачем вы это сделали? Вы, верующий, исповедующий слово Небесноликого Будды?
– Потому, что это побоялись сделать вы. – Джа-лама откровенно смеялся, глядя в лицо Унгерну. – Вы бы рады были бы сделать это, да у вас…
– Смелости не хватило? – усмехнулся барон. Затолкал языком папиросину в угол рта. – Хотите сказать, мне нужны деньги и сокровища для достижения нашей обоюдной цели, да я не знаю, где их взять? Знаю. Я имею дело с уважаемыми людьми, кто владеет доступом к перемещению мировых денег. В отличие от вас… дорогой Дамби-джамцан.
– Вы думаете обо мне, что я слишком дик?
– Я думаю, что вы слишком азиат, Джа-лама.
– Я так мыслю, вы больший азиат, цин-ван, чем я, только боитесь себе в этом признаться.
Часовой просунул голову в дверь юрты. Джа-лама не шевельнулся. Унгерн нетерпеливо, нервно простучал пальцами по усыпанному пеплом столу, уставился на солдата.
– Что?
– Там Катерина Семенова, командир. Она рвется к вам. Я сказал, что вы беседуете. Она не уходит. Стоит… мерзнет. – Часовой кивнул за плечо, назад. – Пустить?..
– Зови.
– Как прикажете. Слушаюсь.
Джа-лама вскинул голову, окутанную табачным дымом, и увидел, как в юрту, отряхивая снег с плеч, вошла та самая девушка, что являлась к нему в Тенпей-бейшин вместе с Иудой Семеновым. Катерина, он сразу ее вспомнил. Ни один мускул не дрогнул на гладком медном лице с широкими щеками и сильно сощуренными глазами. Под глазами у Джа-ламы были мешки – вчера он много выпил рисовой водки. Девушка взглянула на него, глаза ее расширились. Какая большеглазая, подумал Джа-лама, высасывая дым из трубки. Что скажешь, русская барышня? Да ведь она жена атамана Семенова, вспомнил он. «Не жена – вдова», – поправил он себя.
Катерина сделала шаг вперед, еще шаг. И внезапно повалилась на пол, на колени. Не изъявляя почтение барону и ему, повелителю степей, нет. Просто лишилась чувств.
Барон, лягнув стул, вскочил. Подхватил под мышки бесчувственную Катю.
– Слишком долго проторчала на холоду, – пробормотал он. – Вы, беспристрастный докшит! Помогите. Разотрите ей виски спиртом. Спирт вон там, на полке, в зеленой бутылке.
Джа-лама протянул руку, взял бутыль темно-зеленого стекла, отвинтил пробку, вылил на заскорузлую ладонь спирт. Унгерн посадил Катю на лавку, Джа-лама стал растирать ей лицо, щеки, виски. В юрте остро запахло алкоголем. Катя открыла глаза. «У нее глаза как у коровы», – подумал Джа-лама.
– Барон, – пролепетала Катя, – барон… Простите, я, кажется…
– Успокойтесь. Хлопот мне с вами. – Унгерн плеснул спирта в докторскую мензурку, разбавил холодной водой из прокопченного медного чайника, поднес рюмку Кате. – Я отправлю вас на запад, в Россию, с первым же обозом из Урги. Пусть вас большевики носят на руках. Но они вас, скорей всего, расстреляют. Значит, я отправлю вас на восток. Поезда до Харбина идут сейчас и от Иркутска, и от Читы.
– Расстреляйте меня лучше вы. – В голосе Кати появилась твердость. – Я преступница.
– Что такое? – Брови барона вскинулись вверх. Прозрачные глаза потемнели. – Что вы городите?
– Я убила своего мужа, Роман Федорович. Я убила Трифона Михайловича. Велите расстрелять меня.
Опять бешеные глаза налились белым, ртутным пламенем. Загорелись смехом. Видно, он принимал ее за сумасшедшую. Он все еще держал у нее перед носом рюмку.
– Выпейте. – Она послушно взяла у него из рук рюмку, выпила. – Я велю вас расстрелять, если это правда и если вы этого сами хотите. А знаете, Катерина Антоновна, какая на Руси полагалась казнь за мужеубийство?