Тень власти
Шрифт:
Доминиканец тяжело поднялся, опираясь на стол.
– Дон Хаим де Хорквера, – медленно заговорил он, – будьте уверены, что я всю жизнь буду помнить эти часы. Вы просили меня прибавить вам проклятий. Хорошо. Вы осилили меня ложью. Пусть же и вы погибните ото лжи.
– Да падет это проклятие на вашу собственную голову, – строго возразил я. – Но во всяком случае помните, достопочтенный отец, помните все и не забывайте ничего. Я боюсь, впрочем, что вы не исполните этого и будете раскаиваться и снова грешить, и так до окончания жизни. Спокойной ночи!
Было уже поздно, когда я вернулся к себе домой. Но спать мне совершенно не хотелось. Мне нужно
Остальное нужно было обдумать хорошенько, ибо все зависело от того, в каком свете дело будет представлено в Брюсселе и Мадриде. Я не мог сообщить им, что я нашел весь город готовым к восстанию. Этого герцог никогда бы не простил мне. Наоборот, я старательно отмечал, что не встретил ни одного проступка, не слышал ни одного слова против короля. Я указал также, что действия инквизитора совершенно не соответствуют приказаниям герцога, который запретил ему возбуждать процессы до моего прибытия, что процессы, которые он затевал, производили крайне невыгодное впечатление, так как были направлены всегда против богатых еретиков, и что, по моему мнению, монах этот заслуживает того, чтобы его хорошенько проучить. Далее я писал, что ввиду жалоб, принесенных на отца Бернардо, вполне основательных и проверенных, я счел за лучшее ознаменовать начало моего управления актом справедливости и милосердия и что, решившись вести себя таким образом, я не мог остаться равнодушным, когда монах вздумал высказывать открытое непослушание представителю короля и делать по-своему.
Таково было мое донесение герцогу Альбе.
В бумаге к главному инквизитору я не так распространялся об этом происшествии, но зато прямо указывал на непригодность инквизитора для исполнения его обязанностей. В отдельный конверт, который как будто шел не от меня, я вложил исповедь монаха. Затем я сообщал главному инквизитору о Бригитте Дорн и Анне ван Линден. В конце я сделал приписку о том, как приветствовал народ короля Филиппа.
Чего же им было еще желать? Однако утром я отправил эти бумаги с чувством полной неуверенности.
Я не боюсь герцога Альбу. В душе он может бранить меня дураком, но наружно он должен поддерживать в моем лице авторитет власти. Не боюсь я и главного инквизитора отца Михаила де Бея, человека просвещенного, который сам подвергся когда-то обвинению в ереси и должен был клятвенно отказаться от своего мнения. Он не фанатик и первый будет рад тому, что отца Балестера уберут с его поста. Я боялся только одного человека, спокойного, с землистым лицом. Он отсюда за тысячу верст и зовут его король Филипп. Сидя в своей комнате, он молча управляет половиной мира. Он не забывает и не прощает преступлений против церкви. Разве он не сказал, что если бы его собственный сын был уличен в ереси, то он сам принес бы дрова, чтобы сжечь его. Я дважды рвал и переписывал письмо к одному из своих друзей, пользовавшихся влиянием при дворе. Но как бы там ни было, дело сделано, и его не переделаешь. Да я и не хотел бы его переделывать.
Прошла уже добрая часть
Я легко могу себе представить, как тревожно поднимался он в эти последние дни, предшествовавшие моему приезду, и как с каждым часом он становился все настойчивее и настойчивее. Можно было слышать, как об этом громко говорили в тавернах, куда собирались люди, чтобы почерпнуть мужества в стакане вина. Об этом говорили и в каждом доме, не так громко, но зато более серьезно. Об этом же говорили шепотом, закрыв двери, и в городском совете. Об этом же молча, но раздражено, думал каждый про себя. Многие старались отмести этот вопрос, но это не удавалось. Всю ночь он лез в голову любому мужу и жене. Они не могли спать, но молчали, не желая признаться друг другу. В каждом доме шли раздоры. Ибо в одной половине дома спали те, кто дрожал от страха и хотел во что бы то ни стало спокойствия, а в другой – те, кто был готов скорее встретить смерть, чем отказаться от своего Бога.
Одни боялись за свое богатство, другие – за своих жен и дочерей, третьи за честь своего города. Боялись вообще все, ибо можно было потерять многое. Вопрос пока остался не разрешенным. Когда сегодня утром люди собрались на площади, он был еще не решен и ждал своего разрешения с помощью меча. Они видели это, видели со страхом. Было уже поздно, и они понимали, что у них не хватило мужества. И вдруг вопрос этот был решен за них и решен так, что все выиграли. Прежде всего испанское управление дало им гораздо больше, чем могло бы дать им восстание. Они могли разойтись по домам, не рискнув ничем, и воображать на досуге, что вели себя геройски.
Они могут спать спокойно и должны быть благодарны. Если кому придется когда-нибудь расплачиваться за сегодняшний день, то только мне, одному мне. И это будет справедливо. Ибо тот, кто желает управлять, кто привык повторять: «Я выше этого стада», тот должен уметь встретиться в жизни с многим, что вызвало бы у них ужас.
Я отвернулся от окна и подошел к своему столу, на котором горели свечи в низких подсвечниках. До рассвета было еще далеко. Не чувствуя никакого желания слать, я поставил на стол новые подсвечники, сел и стал писать в эту книгу все, что со мной случилось.
Гертруденберг, 2 октября.
Сегодня утром в половине девятого, спускаясь вниз, я встретил на лестнице донну Изабеллу. Я поклонился ей и вежливо осведомился о том, как она почивала.
– Боюсь, что ночью вас беспокоили, – сказал я. – Я вернулся домой около двух часов ночи, а в пять уезжали курьеры с депешами. Я приказал им двигаться осторожнее, но, что ни делай, оружие и шпоры производят шум.
– Прошу не беспокоиться об этом, сеньор, – отвечала она так же церемонно, как и я. – Когда у нас гости, то мы заботимся только о том, чтобы им было удобно, и забываем о своих удобствах. Кроме того, нас действительно никто не беспокоил. Но вам едва ли удалось отдохнуть.