Тени большого города
Шрифт:
— Не пойму, вы ругаете Достоевского или хвалите? Вам лично он нравится?
— Достоевский не может нравиться или не нравиться. Вот тебе, то есть, твоему хозяину, нравится ходить к зубному врачу? Но ведь ходит.
— Не — не ходит. И Достоевского он не читает. Он больше дюдики и боевики уважает.
— Ну и дурак. Останется без зубов и без совести. Достоевский — что-то вроде горького лекарства, прививка против бездушия. Любить его не обязательно. Вот и я, хоть и морщуся, но чту. Кстати, учти, я тут говорю, наш, мол, человек, скрытое видит, теневую сторону проницает, так ты, смотри, не расслабляйся. Нам, бесхозным теням, от Фёдора Михайловича лучше держаться подальше. Как в тех краях окажешься, не поленись сторонкой обойти. Я его не видал, но полагаю, что
Обычно тени плачут невидимыми слезами, но Авалс разрыдался в голос, так, что прохожие на Литейном услышали. Хорошо, что нечасто они читают Достоевского, и никто не пошёл полюбопытствовать, кто рыдает в грязной подворотне.
— Ну чего ты?.. — бросился уговаривать плюгавый. — Мячик в реку уронил? Перестань, стыдно же… взрослая тень и вдруг — сопли и вопли.
Казалось, сейчас он вытащит необъятный носовой платок в синюю и белую клетку и примется утирать сопли и утишать вопли. Обошлось, впрочем, без платка. У теней нет селезёнки, поэтому они не способны долго горевать. Авалс умолк, лишь шмыгал носом и наконец произнёс сквозь всхлипы:
— Мне уже давно пора быть в тех краях… Я там живу, совсем близко. Хозяин дома, может быть, ещё ничего не заметил, а я тут, сам себя, как бродячего пса, на помойку вышвырнул.
— Не реви, ещё ничего не потеряно. Сегодня воскресенье, на работу не надо, хозяин твой убегался за ночь и, небось, спит без задних ног и отсутствия твоего не заметил.
— Не станет же он сутки напролёт спать!
— А ты собираешься здесь до ночи сидеть? Нет уж, парень, хочешь домой — добирайся днём. Дело это рискованное, но риск, в свою очередь, дело благородное.
— Как?.. — с проснувшейся надеждой выдохнул Авалс краткий палиндром вопроса.
— Сейчас он тебе насоветует, — плотоядно усмехнувшись, предупредил мясник. — Мол, ты подвинься на край помойки и в тень бросайся проезжей фуры… Так вот, я тебе сразу скажу: не допрыгнешь. А и допрыгнул бы — всё равно потом отстанешь. И вообще, с чего ты взял, что фура поедет к твоему дому? Она по своему маршруту поедет.
— Во-первых, — недовольно возразил плюгавый, — не лишай человека несравненного права самому выбирать способ самоубийства, а во-вторых, никакой фуры я ему не предлагаю, её тут и вовсе нет. Я просто напоминаю, что живём мы с вами в северной Пальмире, где, в отличие от южной тёзки, в году всего тридцать один ясный день. А вот туманных, когда тени могут сутки напролёт променировать, целых пятьдесят семь.
— Но ведь сегодня солнечно…
— Сегодня день полуясный. Таких в году в среднем около ста пяти. А это значит, есть надежда, — бомж интеллигентно почесал давно утерянный в житейских передрягах нос и добавил: — Что-то у меня абрис ломит. Не быть ли дожжу? — весь дрожу.
— Утопнет! — хохотнул здоровяк. — Люблю грозу в начале мая! — очевидно эту строчку знал даже он.
— Жить захочет — выплывет. А сейчас не май, а третья декада июня. Скоротечные грозы отошли, хотя и затяжных дождей покуда нет. Как повезёт…
Сверху бабахнуло, с лязгом, громом, словно ударило железом по самой голове. Шумно плеснуло, с днища бака закапала мутная жидкость, благоухающая селёдочным рассолом и подсолнечным маслом.
— Гроза! — восторженно выдохнул Авалс.
— Аннушка помои вылила, — поправил плюгавый. — Грозу ещё ждать надо, пока тучи натянет.
Вновь раскатисто громыхнула крышка мусорного контейнера, зашлёпали удаляющиеся шаги.
— Редкостная женщина, — сказал плюгавый, глядя из-под бака на мелькающие икры, которым иная ляжка позавидовала бы, — кухарка старой закалки, таких, увы, средь нас уж больше нет. А когда-то, помню…
— Размечтался! — процедил бывший идеолог, а ныне трудящийся
— Эта точка зрения мне известна, — быстро сказал щуплый. — Не будем о драконах, поговорим лучше о женщинах. Аннушка — действительно замечательное существо. Иной раз я думаю, что она и родилась на кухне. Русская кухня, вообще, явление уникальное и может существовать только в нашем климате. Это единственное, что никогда не бывало в изгнании…
— Ты же о бабах хотел говорить, а сам о кухне.
— Оставь, Андрюшка, это одно и то же. Мы говорим: женщина — подразумеваем: кухня.
«Мясника Андрюшкой зовут, — отметил про себя Авалс. — Имя не перевёрнутое, значит, и впрямь хозяина нет в живых. Как, должно быть, страшно жить памятью о человеке, о котором и памяти не должно оставаться…»
— Во всякой нормальной квартире, — неутомимо разглагольствовал плюгавый, — непременно имелась спальня, гостиная, детская, кабинет хозяина, столовая и кухня. Теперь ничего этого нет, от былого великолепия остались только кухня и безликая жилплощадь, в просторечии именуемая комнатой. А прежде гости собирались в гостиной и беседовали о политике. Политика эта, по меткому наблюдению одного опального вице-губернатора, всего более напоминала яичницу, но, тем не менее, о ней беседовали, и не без изящества. А на кухне в это время кухарка пекла блины. Потом гости шли в столовую и блины ели. С маслом и рыжиками. Или с белужиной. Вкусно!..
— Ох и сладки гусиные лапки! — почти уверенно поддразнил угловатый Андрюшка.
— Теням угощения, конечно, не полагалось, — не стал спорить плюгавый, — но нам и духа блинного да щаного очень даже хватало. После обеда переходили в кабинет, где вновь обсуждали яичницу, то бишь политику и состояние общественной жизни, но уже не самодовлеюще, а в качестве добавления к картам. В стуколку играли или в преферанс. Вы в стуколку играть умеете?
— Нет, — сказал Авалс.
Идеологическая тень многозначительно промолчала.
— И я не умею. Демократически настроенная интеллигенция предпочитала преферанс. Вероятно, оттого, что не знала других способов брать взятки. А потом всё кончилось. Товарищи решили, что сон — победа энтропии чёрной, и ликвидировали спальни. Затем сочли, что коллектив — большая сила, — и отменили кабинеты, чтобы никто не смел работать запершись. Ну и так далее, по списку. Только кухня осталась кухней, хотя и её коммунисты сделали коммунальной. Всё это можно было бы пережить, если бы кухарки оставались на своём месте. Но самый главный из товарищей, к нашему несчастью, читывал Михаила Евграфовича и метафору его понял буквально. Мол, если искусство управления государством сродни жарке яичницы, то и управлять страной должен тот, кто в приготовлении яичницы толк понимает. У хорошей кухарки глазунья не подгорит и сопливой не останется, опять же, желтков кухарка, в отличие от нас грешных, не помнёт. А раз так, то пусть она заведует министерством народного образования, чтобы все в стране стали кухарками и кухонными мужиками. Филологи называют подобный кунштюк актуализацией идиомы. Кстати, вы знаете, что сто лет назад слова «идиома» в русском языке не было? В ту пору вместо «идиоматическое выражение» говорили просто: «идиотизм». Так что вождь мирового пролетариата занимался актуализацией идиотизма. Пронизал этот идиотизм всю нашу жизнь. Кухарки выстроились дружными рядами и с песней: «Идём, идём, весёлые подруги!» — покинули осиротелые кухни, отдав нежные мужские желудки во власть гастрита и общепита. Но этим дело не ограничилось. Поскольку свято место пусто не бывает, то именно кухни взяли на себя функции гостиных и салонов. Сюда сползлись бывшие властители дум, здесь поспевала их подгорелая яичница, тут же за разделочным столом играли в стуколку. Хотя игра стала совсем другой: кто первым стукнет товарищам на своих товарищей, тот и выиграл: разделал оппонента под кедровый орех. Раньше такого не важивалось, а на брошенной кухне, среди тухлых яиц и прогорклого масла, мораль тоже стала с гнильцой. С тех самых пор нас принялись называть гнилой интеллигенцией.