Тени на стене
Шрифт:
— Нечаев? Так вот вы где оказались!.. А мы вас искали. И в Севастополь пошел запрос.
— Мне соседка сказала, что приходил какой–то моряк, — ответил Нечаев. — Но я не знал…
Но о том, что его, очевидно, принимают за кого–то другого, он не успел сказать. Капитан–лейтенант отошел и, сказав что–то штатскому в кепочке, пошел в штаб. Тогда Нечаев повернулся к Гасовскому. Хоть руку пожать напоследок…
— Не поминай лихом, лейтенант, — сказал он.
— И ты…
Они обнялись. Нечаев сунул руку в карман и вытащил отцовскую
— Возьми…
— Ну что ты, мой юный друг… — как можно равнодушнее постарался сказать Гасовский. — Я ведь папиросы курю. И вообще собираюсь бросить это дело. Надо беречь здоровье.
Почти насильно вложил он трубку в руку Нечаева.
— Живы будем — не помрем, — сказал он. — Еще встретимся, Нечай. И пустим эту трубку мира по кругу.
Тогда Нечаев повернулся к Белкину:
— Прощай, Яков!..
Но тот буркнул, не поднимая глаз:
— Бувай!..
Под пепельным небом душно тлел сентябрь. Деревья стояли недвижно. Трава под ними была жухлая, жесткая. Нескошенная, она низко стлалась по земле.
Кабина полуторки задевала за ветки акаций, стоявших вдоль дороги, и они со свистом хлестали по ней.
Потянулся пригород.
Нечаев, Костя Арабаджи и Сеня–Сенечка лежали в кузове на брезенте, растянутом поверх кипы флотских брюк, бушлатов и фланелевок. Костя курил и глазел но сторонам. Он вглядывался в пустые окна, ощупывал взглядом груды кирпича и опрокинутые афишные тумбы. Он был как пришибленный. Неужели это и есть красавица Одесса?..
Впереди пусто ржавели трамвайные рельсы.
Нечаев же смотрел только на эти рельсы, покорно ложившиеся под полуторку, и думал о том, что за последний месяц город стал каким–то другим. В начале августа он был еще веселым, шумно готовился к обороне, его окна как бы с удивлением прислушивались к далекому орудийному гулу, тогда как теперь это был хмурый фронтовой город, привыкший к ежедневным бомбежкам, унылым очередям за хлебом и водой, к прогорклому дыму пожарищ. Улицы–морщины избороздили его постаревшее и осунувшееся лицо.
И были эти морщины черными от копоти и пыли.
А полуторка не останавливалась.
О том, куда они едут, можно было только догадываться. Костя Арабаджи перевернулся на спину и, тронув Нечаева за рукав, сказал, что не иначе как в порт. Отчего он так думает? Во–первых, им вернули флотское обмундирование. А во–вторых… Он сам слышал, что отбирали только бывших водолазов и отличных пловцов. Для чего? А кто его знает… Водолазы и пловцы, надо думать, теперь в цене.
— Сказанул!.. Мы–то не водолазы… — вмешался Сеня–Сенечка.
— Это еще ничего не значит. Водолазов тоже ищут. А я, между прочим, уже надевал медный котелок…
Рассеянно прислушиваясь к их голосам, Нечаев отмалчивался. Не все ли равно? В порт — так в порт. Война была теперь везде. И на суше, и на море. И ей не видно было конца.
Между тем машина свернула вправо, проскочила мимо чахлого скверика и загрохотала по булыжнику.
— Это какая улица? — спросил Костя Арабаджи.
— Преображенская, — ответил Нечаев.
И тут же подумал: «Вот и спорам конец». Порт остался в стороне. Но он не рискнул сказать об этом.
— А это что?
Машина проехала мимо вокзала и мягко покатила по Куликовому полю. Теперь и Нечаев забеспокоился. Куда гонит шофер? Они уже проехали весь город!..
Но Костя и сам понял.
— Везет, как утопленнику, — сказал он со вздохом. — Слышь, Нечай!.. Чует мое сердце, что я опять не увижусь с твоим знаменитым дюком Ришелье. Несет нас нечистая сила…
И дался ему этот памятник. Нечаев спросил:
— Ты можешь помолчать?..
И вдруг они увидели море.
Оно лежало далеко внизу, и берег круто падал в голубую беззвучную пустоту. Машина шла почти по краю обрыва, за который судорожно цеплялись темно–оливковые кустики дрока и пыльные акации. Сквозь их ветки и поблескивало море.
Но сейчас море не светилось, не играло на солнце. На унылом латунном блеске но было ни дыма, ни паруси. Да и берега, знакомые Нечаеву с детства, успели как будто одичать. На станциях Большого Фонтана стояли пустые заколоченные киоски. Это были те самые киоски, в которых, как помнил Нечаев, всегда весело торговали хлебным кг.осом и пивом, халвой и баранками. И вот… На каменных оградах домов пухло лежала свалявшаяся пыль. И такими же дымчато–пыльными были гроздья перезревшего винограда «дамские пальчики», свисавшие через ограды.
По верандам опустевших дач бегали ящерицы.
Людей не было.
Дорога словно бы висела над морем в пустоте неба. Под нею, далеко внизу, лепились друг к другу заброшенные рыбачьи курени. Раньше, когда хозяева уходили в море, эти курени охраняли мохнатые цепные псы, а на крутых склонах в мудром одиночестве пощипывали горькую травку старые козы. Раньше… Но ушли люди, и берег опустел, одичал, и стойкий запах жареной на прогорклом масле скумбрии и ставриды выветрился из остывших летних печей, и все вокруг выцвело, поблекло.
Со стесненным сердцем смотрел Нечаев на опустевшие берега и зеленоватое море. Его сердце зашлось и словно бы перестало отсчитывать время.
Но вот оно снова напомнило о себе властным толчком. То была последняя, Шестнадцатая станция… Трамвайный путь кончался возле опустевших рундуков курортного базарчика. Отсюда пологий спуск вел к просторным пляжам Золотого Берега. Но водитель взял вправо, и машина вымчала в открытую степь, сухо шелестевшую стеблями высокой кукурузы.
От земли шел жар. В плотном звенящем воздухе неожиданно возникли белокаменные стены монастыря, окруженные тополями, а там снова пошла плоская пыльная степь, на которой не за что было уцепиться глазу. Дорога вела к Люстдорфу.