«Теория заговора». Историко-философский очерк
Шрифт:
«Неожиданность» подобного пассажа заключается в отказе от онтологического основания «теории заговора» — признания логического, рационального основания исторического процесса. Любые попытки направленного воздействия разрушаются самим объектом воздействия, действительность содержит в себе настолько широкий спектр возможностей, что управление ими становится заведомо невозможным. Фаталистический взгляд на историю делает бессмысленными и нелепыми любые заговоры и тайные общества. Обратим внимание на схожесть, а где-то и совпадение позиций Амфитеатрова, Генца, Селянинова, Белецкого и Тихомирова. Приведя множество примеров могущества и силы «тайных обществ», они в конечном счете приходят к заключению о мнимости или относительности подобной опасности. Имея несовпадающие мировоззренческие ориентации, принадлежа к различным социальным группам и партиям, они, дополняя друг друга, позволяют создать нам целостное представление о развитии отечественной «теории заговора» начала XX века.
Учитывая, что реальная политическая ситуация в России, начиная с первых лет XX столетия, внешне способствовала формированию конспирологического менталитета, следует резюмировать: генезис «теории заговора» рассматриваемого периода не выходит за рамки реактивной фазы, не происходит качественного «скачка» в развитии конспирологии. Элементы и схемы «теории заговора» зачастую использовались в решении, как это показано на примере вопроса об интеллигенции, неконспирологической проблематики. В этом отношении Россия продолжала находиться, как и в XIX веке, на периферии мощного подъёма «теории заговора».
Российская интеллигенция выступает как элемент культурной вестернизации, относящийся к модернизационному проекту. Сам же проект модернизации в своём основании не был культурологическим. В этом и заключается важная особенность так называемого «европейского периода» русской истории XVII-XEK столетий. Техническая сторона модернизации преобладала над социокультурной. «Университетский вопрос» русского общества сводился зачастую к банальному вопросу: чем может заниматься интеллектуал в России при отсутствии свободной социальной ниши? Очень ёмко и точно суть ситуации обрисовал В. В. Розанов: «Академия наук — есть. Восемь университетов — есть. Четыре духовных академии — есть. Да. Но это пока тринадцать кирпичных зданий, которые так же нельзя назвать “наукою”, как “казармы” нельзя назвать “армиею”. Есть “штаты Академии Наук”… “штаты университета”, “штаты духовной академии”… Но пока это — бюрократия» {488} . Говоря о бюрократии, философ имеет в виду невозможность существования интеллектуалов в особом измерении, свойственном именно интеллектуальному сословию. Знакомый нам Ф. Рингер, рассуждая о специфике западного интеллектуального социального сознания, отмечает склонность мандаринов-интеллектуалов к созданию замкнутого пространства, самодостаточного и иерархически выстроенного по внутренним корпоративным законам. В отечественном варианте это оказалось невозможным — предложенная иерархия являлась только лишь слепком государственной системы управления.
Во многом рождение русской интеллигенции было спровоцировано невозможностью реализации «интеллектуального проекта». И потому русская интеллигенция с момента своего появления была обречена на маргинальное положение. Она не только не могла реально влиять на социально-политическую жизнь, она должна была постоянно доказывать право на собственное существование в архаичной системе русского общества. Приведём по этому поводу достаточно известные слова В. Кормера: «Русский интеллигент отчуждён от своей страны, своего государства, никто, как он, не чувствовал себя настолько чужим — не другому человеку, не обществу, не Богу, — но своей земле, своему народу, своей государственной власти. <…> именно это сознание коллективной отчужденности и делало его интеллигентом» {489} . Поэтому закономерно, что в русской «теории заговора» интеллигенция выступает не только как её субъект, подобно западной модели, но и как объект. Кстати, русские конспирологи того времени уже понимали, пусть и интуитивно, связь «интеллектуала» с «теорией заговора». А. П. Пятковский не без зависти писал: «Резкий протест против еврейских “заговорщиков” выразился во Франции в самых различных кружках интеллигентного общества, исходя, — по выражению Франциска Сарсэ, — “от людей убеждённых и честных”.Здесь сошлись и подали руку друг другу “непримиримый” Рошфор и католик Дрюмон» {490} . «Теория заговора», как уже отмечалось выше, преодолевала внутренние противоречия европейского «интеллектуального сообщества», становясь площадкой для манифестации его значимости и социальной ценности. Последствия этого процесса, конечно, не были однозначно положительными для интеллектуалов, но по крайней мере обеспечивали интерес общества к «теории заговора» и её «пророкам». Русская интеллигенция не могла претендовать на подобное положение в силу онтологической несостоятельности своего социального статуса.
Следует ещё раз подчеркнуть несовпадение российской и западноевропейской моделей бытия интеллектуалов. Очень хорошо это просматривается в истории немецких интеллектуалов. Особое их положение было закреплено уже в конце XVIII века в «Прусском земском уложении» (1794 г.) — кодификации права королевства Пруссии на основе римского права. Интеллектуалам отводилась в нём особая категория — «слуги государства», с наделением их важными социальными и правовыми привилегиями. Не отставали от Прусского королевства и другие немецкие государства. Так, в Веймаре местные интеллектуалы являлись органической частью королевского двора. Более того, прусские интеллектуалы сумели взять под контроль университет в Галле, превратив его в кузницу административных кадров не только для королевства, но и для большинства северных немецких государств. Кстати, из этого следует важная особенность немецкого Просвещения. В отличие от большинства европейских коллег, немецкие интеллектуалы-просветители не были сторонниками критики действующей власти и осознавали себя в качестве носителей внесоциальных ценностей. Они культивировали идеал чистого, незамутнённого знания, видя в нём дорогу к гармонизации человеческой личности. Естественно, что сами интеллектуалы и воплощали в себе обозначенный идеал. Удалось немецким интеллектуалам, в отличие от своих неудачливых российских коллег, избежать и конфликта с церковью — одной из важных причин «беспочвенности» русской церкви. Пасторское сословие получало образование в университетах, что в конечном счёте поднимало престиж интеллектуалов в глазах обывателя. Ф. Рингер замечает по этому поводу: «Будущий пастор и даже будущий чиновник, учась в университете, вполне могли читать (и зачастую читали) античную литературу или изучать идеалистическую философию» {491} .
Напомним в этом контексте о знаменитом запрете на изучение и преподавание философии в России в 1850 году. В университетских курсах были оставлены лишь логика и психология. Определённый изыск содержался в том, что правом читать данные дисциплины обладали лишь профессора богословия. Инициатор запрета — министр народного просвещения князь П. А. Ширинский-Шихматов составляет записку на имя Николая I, в которой обосновывает вредоносное влияние философии, «особенно германской», на молодые умы. Ему же принадлежит известное высказывание о характере философии: «Польза от философии не доказана, а вред от неё возможен» {492} . Также были приняты некоторые общие меры по обузданию излишней тяги к образованию. В 1847 году был аннулирован разряд приватных слушателей, посещавших университетские курсы на добровольной основе. К середине 50-х годов XIX века общее количество студентов уменьшили до трёхсот на каждый из университетов. Московский и Петербургский университеты оказались вынуждены на три года прекратить вообще набор студентов, дабы соответствовать указанному количеству [20] . Немецкий же правящий слой, игнорируя «возможный вред», ещё в 1791 году вводит обязательный
20
Внешне парадоксально, но внутренне закономерно, что подобные «драконовские меры» в итоге привели лишь к усилению радикальных взглядов русских интеллигентов. Лишённые базовой философской подготовки, они восполнили этот пробел посредством «самообразования», с помощью «передовых статей» таких публицистов, как Чернышевский, Писарев, Добролюбов. Философский примитивизм, непоследовательность и алогизм были просто не замечены благодарными читателями.
21
Ярким примером тому служат «Речи к немецкой нации» (1808 г.) И. Г. Фихте. Рафинированный исследователь проблем «абсолютного Я» во время наполеоновской оккупации немецких земель обратился к своим соотечественникам с серией публичных лекций, в которых обосновывал необходимость создания единого немец кого государства. Важной частью этого процесса объявлялось «национальное образование» как структурное основание будущего государства.
В этих условиях важной задачей представлялась демонстрация высокого социального потенциала русской интеллигенции, возможности, пусть и в перспективе, прямого влияния на само общество. Исходя из этого, конспирологическое толкование интеллигенции не следует понимать исключительно как следствие негативного к ней отношения. За внешним разоблачением подчас скрывалось настойчивое желание обратить внимание на сам факт её существования. Русская интеллигенция пыталась и практически доказать факт своего бытия: участием в различных радикальных политических движениях. Европейские интеллектуалы, даже критически настроенные по отношению к социальной практике, предпочитали оставаться в рамках чистого теоретизирования. В период же крупных социально-политических катаклизмов интеллектуальное сословие, как правило, сохраняло лояльность по отношению к государственной власти, понимая свою добровольно-принудительную связанность с ней.
Продолжая анализ истории немецких интеллектуалов, обратим внимание на их отношение к началу Первой мировой войны. Несмотря на то что политические взгляды немецких интеллектуалов были совершенно разными, большинство безоговорочно поддержало «патриотический порыв», видя в нём возможность общенационального обновления: «Социал-демократы с песнями маршировали на фронт, а мандарины-интеллектуалы воспевали второе рождение “идеализма” в Германии. Они приветствовали смерть политики, триумф главных, неполитических целей над узкими интересами, возрождение моральных и иррациональных источников национального единства» {494} . Естественно, не забывали они указать и на конспирологическую угрозу со стороны врагов Германии. Э. Трёльч — один из крупнейших немецких философов того времени, оставив в стороне академические труды, выступал на многочисленных патриотических митингах. Выражая полную уверенность в превосходстве национального немецкого духа, он указывал на опасность со стороны «подрывных элементов», могущих нанести коварный удар в спину наступающей армии. Российские левые социал-демократы были потрясены известием о своих марширующих коллегах, забывших все принципы классовой солидарности и интернационализма, которые проповедовали младшим российским товарищам. «Классовых отступников» определили как «социал-предатетелей», пошедших на сговор с империалистической буржуазией. Российские марксисты в силу своего российского интеллигентного происхождения просто не могли понять всю степень инкорпорированности западных интеллектуалов в социально-общественные структуры.
Учитывая всё вышесказанное, нельзя не признать, что, несмотря на явный интерес к «теории заговора» в русском обществе, отечественная конспирология начала XX столетия была явлением отчасти провинциальным. Полем её деятельности было в основном освоение западноевропейского опыта и попытка его адаптации к российским условиям. Сами же построения русских конспирологов в силу их вторичности были обречены оставаться на окраинах уже сложившейся конспирологической вселенной. Следует указать, что под «вторичностью» и «провинциализмом» мы понимаем не примитивизм или откровенные заимствования русскими конспирологами традиционных мотивов западной «теории заговора». Речь идёт о социокультурном равнодушии русской читающей публики к конспирологическим построениям, её сосредоточенности на иных социально-политических объектах. Нормальное же развитие или хотя бы функционирование конспирологического сознания невозможно без диалога, включающего оппонирование, согласие/несогласие с предложенными схемами, без которых указанная конспирологическая вселенная останавливается и рассыпается. Отечественным авторам «теории заговора» поневоле пришлось обращаться к жанру монолога. Те, кто мог оценить их построения, обладая интеллектуальными способностями, априорно отвергали «теорию заговора», видя в ней лишь пример крайне правых политических взглядов. Те же, кто находился на этом правом фланге, не нуждались в столь сложных интеллектуальных построениях, предлагаемых русскими конспирологами. Мир социокультурный, подобно миру физическому, не терпит покоя — признака неизбежной энтропии. Казалось, что подобный диагноз фатально обрекает молодую русскую конспирологию на скорое и незаметное угасание. Но последовавшие грозные события внезапно изменили привычную картину: периферийная звезда русской конспирологии, изменив свой статус, сама становится центром притяжения, формируя свою непростую систему.
ГЛАВА 7.
«Теория заговора» и русская послереволюционная эмиграция
Качественное и количественное развитие отечественной конспирологии происходит после событий 1917 года. В результате революции и гражданской войны антибольшевистская часть российского общества оказывается в вынужденной эмиграции. Естественно, что в подобной ситуации актуальным и необходимым представлялось осмысление истоков и непосредственных причин национальной трагедии. Следует указать на тот факт, что политический спектр российской эмиграции был необычайно широк: от крайних монархистов до представителей социалистического лагеря (эсеры, меньшевики). В подобной ситуации, как это ни парадоксально, именно представители правой ориентации смогли существенно усилить свои позиции, несмотря на то что политические, социокультурные ориентиры данного лагеря оказались отвергнутыми большинством русского общества. Это объясняется рядом разнообразных факторов. «Внезапное» падение монархии, последующая эскалация политической борьбы — все это для значительной части эмиграции не соответствовало пониманию «правильного» развития истории. Неизбежно вставал вопрос о ревизии взглядов на историю и политику.