Теперь ему не уйти (Трилогия о маленьком лорде - 3)
Шрифт:
– Кажется, на карусели?
– Да, на карусели. Там была карусель. И ребенок.
– Вот этот мальчик? Рене?
– Он тогда даже еще не родился. Был другой ребенок, чужой. И Вилфред его спас.
Опять шквал неожиданностей, опять скрытый укор обвинителю.
– Кто сказал, что Рене в маки?
– Люди сказали... там, видно, то же, что и здесь.
Она неопределенно улыбнулась.
"Люди", "они", как теперь принято выражаться, казалось, обступают тебя со всех сторон. Кто они, все эти люди, создающие определенное мнение?.. Что ж, если все,
– Так как насчет сигары?..
– спросил он.
Она пододвинула ему ящичек. Наверно, давно уже держала его наготове. Она не улыбалась. Ему просто необходимо ухватиться за что-нибудь, ей это было ясно.
– Не знаю, - проговорил он, словно беседуя с самим собой. Его стакан вдруг снова оказался полон до краев отличным виски. На Бюгдё рано спустился вечер: все словно сговорилось прогнать нынешний день, чтобы память спокойно вернулась к былым временам.
– Когда Вилфред возвратился из Парижа...
– снова начал он, - я имею в виду его первое возвращение...
– дядя Мартин сладострастно выпускал изо рта кольца дыма, - мы все думали, что он сошел с ума.
– Ты так думал.
– Все так думали. А что еще прикажешь думать? У него было несколько выставок...
– что ж, я в этой живописи ничего не смыслил ни тогда, ни теперь, но раз знатоки провозгласили его художником...
Теперь он опять был прежний "дядя Мартин"; когда он произносил эти слова, казалось, будто он берет живопись кончиками пальцев и поднимает вверх, выставляя ее на всеобщее обозрение и осмеяние. Выпрямившись в кресле, он заговорил с пылом:
– Я хочу сказать, это было нечто реальное, осязаемое - общественное положение или называй, как хочешь. Вилфред получил признание, и даже больше того. Право, я гордился им, читая в газетах отзывы критиков. Ведь я был его опекуном, не так ли? Я...
Под наплывом внезапной досады он вновь рухнул в кресло.
– И вдруг он посылает домой... и, боже милостивый, заполняет весь Стеклянный зал безумными этими холстами... Все эти штуки какой-то тамошний проходимец вбил в голову молодежи... как бишь, его звали?
– Андре Бретон. Да только ты неправ.
– М-да...
– Мартин Меллер вскинул брови. Удивительно, до чего же непогрешима эта дама, когда-то бывшая его младшей сестренкой, удивительно, сколь прочно она удерживает в памяти чепуху, которую другие, естественно, тут же забывают и выбрасывают из головы.
– Что ж, изволь, назовем их всех экспрессионистами, сюрреалистами... да, да, как я уже говорил, в живописи я ничего не смыслю. Но ведь и сам Вилфред отверг все это потом, у него появились иные кумиры.
– Кандинский. Клее.
Мартин Мёллер сдался - он продолжал курить. Будто два пушечных залпа, прогремели сухие, короткие пояснения его сестрицы: запас ее знаний об этих комедиантах в мире искусства, о которых в ту пору подробно писала отечественная печать, казался воистину неисчерпаемым.
– И тут, черт возьми, наш мальчик одним ударом, одним бессовестным ударом, разрушил положение, которое сам создал себе первыми своими картинами, вернее, - ты уж прости меня - первой своей мазней, можно подумать, что она не была достаточно новомодна...
Он подался вперед в кресле.
– Сусси, милейшая моя Сусанна, будь столь любезна и не пытайся уверить меня, будто ты что-то в этом поняла, даже в его первых работах, хотя, возможно, в них было своего рода искусство, а уж эта новая мазня в стиле мсье, как бишь его там...
Она не курила. И не пила. От этого положение гостя, наслаждавшегося сигарой и виски, становилось еще более неловким. Безмерная горечь захлестнула его.
– Какой смысл, черт побери, всю свою долгую жизнь вести честную торговлю? Какой смысл трудиться в поте лица? Появится такой лодырь и шалопай, ты уж прости меня, Сусанна, но будем называть вещи своими именами, и с помощью блефа добивается известного признания, а затем - тут же чистейшего скандала, который вдобавок затрагивает его близких, сама ведь знаешь... Но зато их помнят, странно, почему-то их помнят, шарлатанов этих. Будто они совершили какой-то подвиг!
Он отвлекся от главного. Она не стала его этим корить. Он всегда восхищался умением сестры тактично не замечать чужих оплошностей.
– Ты хочешь сказать, - тихо произнесла она, - что ты тогда не понимал его и теперь не понимаешь.
Он помешкал немного, нежась в кресле. Вообще-то здесь очень уютно.
Все реже и реже наведывался он теперь сюда. Но всегда ему приходилось неизменный проклятый его удел - вносить в этот дом тревогу.
Что ж, кто-то ведь должен это сделать, кто-то должен взять на себя труд спасти этого вечного вундеркинда, если и впрямь он неповинен во всех тех ужасных грехах, которые ему приписывают.
Милосердное виски помогло ему успокоиться, и Мартин добавил:
– Ты же сама была в отчаянии, когда он устроил выставку своих безумных картин?
– Какие слова ты употребляешь, - спокойно возразила она.
– Да, слово "безумные" в ту пору меня потрясло. Кто-то из критиков так написал. Я тогда ужасно перепугалась. Печатное слово всегда пугало меня. Я, вообще-то говоря, плохо разбираюсь в живописи, ты прав, Мартин. Но слова пугают меня. Столько новых слов вошло в моду в те годы, когда Вилфред был за границей, все рассуждали о подсознании, точно всю жизнь только это и делали. Даже страшно стало. Но слова эти не проникли мне в душу.
Он вскинул голову, просиял:
– Да, не правда ли? Слова! Слова! Зачем, черт возьми, говорить вслух про всякие непристойности? Мы привыкли набрасывать покров на многое, и слава богу, если хочешь знать мое мнение...
– Но когда я увидела эти картины, да, милый Мартин, я говорю о тех самых последних несуразных холстах, о тех несуразно больших холстах, на которых было изображено нечто недоступное мне...
Будто что-то оборвалось у нее внутри. Будто порвалась последняя, натянутая до предела струнка... Он поднял голову. Ощущение уюта рассеялось. Он поймал настороженный взгляд сестры. Она взглянула на тикающие часы. Потом посмотрела на залив под окнами. Мимо шел поезд. Кажется, уже спустилась ночь.