Теперь ему не уйти
Шрифт:
Но за это приходилось расплачиваться. С каждым днем за это приходилось расплачиваться все дороже. Кое-кто говорил, что игра не стоит свеч… Всегда находились охотники разглагольствовать о результатах, те самые, что предоставляли другим таскать для них из огня каштаны, а сами сидели сложа руки в ожидании часа свободы, который неминуемо пробьет в свое время.
Подойдя к окну, Роберт глянул вниз в мрачный провал двора, где в вихре ветра, дувшего из обеих подворотен, кружились бумага и упаковочная стружка, выхваченные им из захламленных подвалов бакалейной лавки. Да, подворотнями как раз и был удобен двор. Всякий, хорошо знающий здешние места, мог незаметно выбраться через любой из двух выходов – то ли на улицу Пилестреде, то ли на Акерсгате. А если
Роберт там и уселся и принялся наблюдать за жизнью двора. Бог ты мой, конечно же, прибор этот сооружен не для него, впрочем, и не для Вилфреда тоже – придумал его квартирант, скрывавшийся здесь до Биргера. А теперь Роберт поселил в здешней каморке своего старого друга… и разве он не имел на это права? Ведь в последние два года он сам оплачивал эту конуру, как обычно, под чужим именем, но что уж значит имя по нынешним временам? Хозяин дома был свой человек, честный бакалейщик, старавшийся как можно лучше обслужить старых клиентов, да в придачу еще горстку новых, которых он прежде никогда и в глаза не видал и которых, как он сам понимал, ему не суждено было сохранить.
Бодрое настроение Роберта улетучилось, сменившись тревогой и раздражением. А вдруг того типа схватили… каждая из сторон могла сделать это. Нет, невозможно. Наверно, он просто шатается где-то, верный своей привычке, бредя куда-то загадочными и нелепыми своими путями, не понимая, что за ним охотятся. А впрочем, может, и вправду никто за ним не охотится, может, никто даже не следит за ним. А все же эти проклятые бессмысленные скитания куда как опасны… особенно сейчас. Потому что чувства у всех накалены и нервы напряжены до предела. Развязка уже близка. И кто может поручиться, что его опрометчиво не порешат… те, на кого возлагают подобные дела.
Вилфред всегда обладал губительным даром вызывать к себе сочувствие и интерес других людей. Он не напрашивался на это, совсем напротив, за дружескую заботу он всегда платил оскорбительной иронией, но друзья все равно не оставляли его: не считаясь ни с какими расходами, пренебрегая опасностью, они всеми силами старались его спасти…
А вдобавок еще эти картины, проклятые картины, они запали в душу Роберта, до того не имевшего ни малейшего отношения ни к живописи, ни к искусству вообще… картины эти чуть ли не превратили его в расхлябанного неврастеника без точки опоры в реальной жизни, хотя он всем сердцем ненавидел их, в особенности те огромные несуразные холсты, которые Вилфред тогда прислал из Парижа. На них нельзя было даже разобрать, где низ, где верх, а безграничная претенциозность заставляла публику разевать рты и с отвращением отворачиваться. Неужто задача искусства – навязывать людям ощущение тревоги, ощущение распада мира, в те годы – много, много лет назад – лучившегося уютом, прочностью и покоем… И неужто задача искусства – безобразно обнажать все, что, возможно, таилось и тлело в душе каждого, но что лучше было бы не осознавать, не выпускать на свет божий, если хочешь и впредь наслаждаться покоем и счастьем?..
А скитания эти! Зачем только этот тип сбежал из своего убежища, коль скоро уж кто-то взял на себя труд позаботиться о его безопасности…
Фру Саген… Роберту лишь дважды приходилось с ней говорить за все эти долгие годы, в первый раз – много лет назад во время случайной встречи на выставке тех самых картин – и вторично уже теперь, в нынешнюю войну; совсем недавно она тайно послала за ним и пригласила его к себе домой на Драмменсвей: она ломала руки – да, да, именно ломала свои красивые белые руки, никогда не знавшие грубой работы… Одинокая страдалица-мать, изнеженная женщина, в свою очередь изнежившая ребенка, который и не был ребенком, когда им был, но и не сделался взрослым с тех пор…
Наверно, мольбы испуганной матери и толкнули Роберта на эту идиотскую жертву – отдать свое тайное убежище, принадлежащее не только ему, но и всей группе, в распоряжение неблагодарного обманщика, даже не считавшего нужным извещать его о своих отлучках, куда бы он ни умчался в погоне за ответом на загадки, которые сам себе загадал, хотя, даже если он отыщет разгадку, ни одному человеку на свете не будет от этого ни малейшей пользы.
Поднявшись с места, Роберт стал беспокойно кружить по каморке. Да, комнатка была невелика, и, может статься, тот тип ощущал себя здесь узником в еще большей мере, чем если бы… но вся беда в том, что он не понимает, каково на самом деле быть узником, будто и не страшится этого, не боится, что его и впрямь могут, схватить. Не боится? Но разве он не был во власти страха? Конечно, был – в ту ночь, когда попросил приюта у Роберта, уж конечно, что-то он тогда натворил…
Снова вдруг вспомнились те самые картины. Господи, ведь этот тип сам говорил в ту пору, что они ровным счетом ничего не означают. У него не было ни малейшего намерения, заявлял он, символически отобразить ничтожество человека, его страх. Кстати, произнося слова: «символически отобразить», этот тип насмешливо кривил рот и гримасничал, ленясь подыскивать собственные слова, чтобы заклеймить простодушные выводы собеседника.
И вот теперь он, Роберт, хоть, может, и над ним самим тоже нависла угроза, должен сидеть здесь, теряя драгоценные часы и к тому же еще размышляя о том, что же этот гений двадцать лет назад хотел сказать своими картинами, – всей этой мазней, разозлившей порядочных людей, любящих в жизни гармонию и красоту.
Этот тип вообще не заслужил, чтобы его старались спасти. Сам он ничего дельного не предпринимал, только шатался где-то без всякой цели, бежал из города, припадая к природе, забивался в какую-нибудь дыру, где мнил себя в безопасности или, напротив, где ни в чем не мог быть уверен, бродил и искал, по его словам, нечто такое, что нежная его душа некогда утратила в былом, ныне исчезнувшем мире…
Роберт взглянул на часы. Он подождет еще минут пятнадцать. Сядет спиной к окошку и уставится в зеркало, следя за всем, что творится во дворе, но только ровно пятнадцать минут, и ни минуты дольше. Ему нужно уладить уйму дел, встретиться с разными людьми. Ведь он живет реальностью, и будни его увлекательны. Он трепетал от радости, от сдерживаемого торжества, предвкушая новости из Лондона, которые он скоро услышит – в другом доме, куда допускаются лишь посвященные. Он радовался будням, подарившим ему подлинную жизнь. Такие будни надо беречь – наполненные дружеской близостью и общностью с настоящими людьми, чей каждый день насыщен трудом и мукой, уж они-то не бросятся в погоню за химерами, созданными собственным воображением.
Еще четверть часа – и конец. Конец всему, даже если им когда-нибудь еще суждено встретиться – здесь ли, на улице или где бы то ни было. И без того его измучила совесть: ведь он позволил подлому изменнику родины – если, конечно, правда все, что о нем говорят, – воспользоваться приютом, предназначенным для более достойных людей. Да, если этот тип сию секунду появится в дверях, Роберт скажет ему несколько суровых слов. К черту реверансы, к черту всю эту жалость!
Хотя… сам-то он в конце концов ничего толком о нем не знает, да и как-никак они – старые друзья.
Нет, он подождет еще четверть часа, и ни минуты больше. Вдруг Роберт вздрогнул. Может, ему лишь показалось, будто в зеркале, вделанном в потолок, мелькнул знакомый силуэт? Карикатура… В следующую секунду он уже был у окна и, перегнувшись через подоконник, глянул вниз. В провале двора он увидел Вилфреда, это несомненно был он. Очевидно, преломление света в зеркале так исказило его облик. И все же что-то странное, непривычное померещилось Роберту и в самой худощавой фигуре, маячившей там, внизу, в колодце двора. Затем силуэт исчез.