Теплица (сборник)
Шрифт:
Слово держала Ума. Ее темные распущенные волосы каскадом струились по лицу и плечам, будто она была наядой-утопленницей.
Низким сипловатым голосом она говорила:
— Мы, изгнанники, вынужденно оказались в совершенно нереальной ситуации. А час осветления лишь дополнительно укореняет в нашем сознании фальшивость происходящего. Тирн, ты рассказывала нам про свою лавчонку у моря, будто это был рай, да и только. Уж извини, но я на такое не ведусь. Что, твои покупатели никогда не оттаскивали орущих детей за уши? Да и ты сама… Так ли уж ты была довольна, сидя там, торгуя всяческим хламом до позднего вечера? Мелковато что-то для рая.
Ноэль решила уточнить, к чему Ума клонит.
— Да не нападаю я на нее! Просто мне кажется, что положеньице у нас хуже некуда. С какой стати вообще столько разглагольствовать о счастье и прогрессе? Ну почему? А потому, что эти вещи нам недоступны. Зато печалей и утрат хоть лопатой греби. Вот и давайте примем их как нашу участь. Тогда есть надежда, что жизнь
Тирн прищурилась:
— А кто тебе сказал, что ты все знаешь о жизни? Мели что вздумается, но я любила свою лавочку. И братишку. И моего кавалера.
— Ах, ну конечно! Как же тебе без кавалера! Что, после него других мужиков не было?
— Эх, зря я с вами поделилась сокровенным… — Тирн готова была разрыдаться.
Не обращая на нее внимания, Ума напирала дальше:
— Во мне течет шведская кровь. По крайней мере прадедушка точно был шведом. Или по меньшей мере полукровкой. Поговаривали, что он изрядный бабник, но к тому же и поэт полубелого стиха. Многие из его сочинений посвящены жизни, людским порокам, и вот почему пользовались большим успехом — за высказанную правду, если не за слог. В те деньки порок уважали. А вот ты, Тирн, страдала-страдала, да и померла совсем молодой. Свен Лангкрист — так звали моего прадеда — удостоился премии от сообщества, которое высоко почиталось в ту эпоху. Они звали себя «Солдатами декаданса» и презирали стихи о цветочках и пейзажиках. Прадед немало странствовал и в конечном итоге женился на английской шлюхе — доброй женщине, как всегда говорили о ней в нашей семье. Куда бы Свен ни пришел, повсюду находил одно и то же: не очень-то счастливых людей, которые жили как могли.
С вашего разрешения, я воспроизведу его призовую поэму. Нынче-то она слегка устарела, однако все равно отражает то разложение былых устоев, на которое, как мне кажется, мы пытаемся закрыть глаза, ко всеобщей беде. Эту поэму я записала на мой визгун еще до отлета с Земли. Действие, по-видимому, происходит на столь дорогом сердцу Свена Востоке. Не исключено, что в Куала-Лумпуре.
И Ума нажала кнопку.
Ночами звездными клоаки дышат паром, Вонищей и гнильем столетних наслоений. Не спит сердечко: завтрашним кошмаром Твоя молитва бредит, алча наслаждений. Будь начеку! Гляди: улыбчивый сосед Крадется в дом, под мышкой ломик пряча. Прикрой набухший пах, надень скорей кастет. Облита лунным светом, издыхает кляча. А те, кто, сбросив шелк цветастого саронга, Листая «Камасутры» пряные страницы, Готовы в сотый раз поклясться у шезлонга: «А? Покаянье?! Вздор! Желаю ласк блудницы!» Сегодня шлюхи нарядились хоть куда; А впрочем, мы всегда берем свое нахрапом. Где йони — там лингам, и тут уж никуда Не деться от природы. Даже косолапым. Меч удовольствий, он же поршень. Долото. В нем функция на вес серебряной монеты. Оргазма слякоть, омерзенье… Нет, не то Хотелось получить от тысяч баб планеты. Так чувства — скат ледовый в пропасть ада? А может, это разум проторил в пекло путь? Чем секс-то виноват? Простейшая отрада: Сошлись две обезьяны. Вот вся вопроса суть. Любви восторг, апофеоз короче эсэмэски. Зато гадливости найдется на трактат. И все же у Шекспира в каждой пьеске Плоть правит бал. О чем же плел Сократ? Вслед за игрой не дремлет нетерпенье: «Плати, скотина! И вали на все четыре». А где романтика? Где радость упоенья? Как будто факс послал через дыру в сортире. Мой современник, сей сосуд из фобий, Взгляни на похоть глазом закаленным! Мир, что бордель, немыслим без пособий. Презерватив — подарок всем влюбленным. «Семь дней работай и сотвориши», — Чистилище оставишь за спиной. Кому надежда служит вместо крыши, Сумеет оправдать любой поступок свой. Вот— Здесь жизнь вовсе не такая, — возмущенно вскинув подбородок, заявила Иггог.
— То-то и оно, — подхватил Геринт. — При кислородном голодании реальность тоже не факт.
— Да ну, типичная скандинавская заумь, — отмахнулась Иггог.
В ответ оскорбленная Ума сказала следующее:
— Зато чистая правда. Возьмите хоть Вордсворта, хоть иного британского автора — никто не писал с такой силой о бесцельно растрачиваемой жизни.
Впоследствии, поджидая лифт, Иггог все же не удержалась:
— Этот парень, что сочинил поэму… Да он просто пользовался женщинами, как я не знаю…
— Нет-нет, — покачал головой Даарк, — он держал их при деле. Кабы не он, помирать бы им с голоду. Слушай, не сердись, но мне кажется, ты просто взъелась на пустом месте. Подумай хорошенько, и сама увидишь, что поэт утопал в боли, сам себя казнил наслаждением.
Из-под густых бровей Иггог задумчиво воззрилась на Даарка:
— Думаю, это надо будет при случае обсудить в деталях.
Математик сдержанно поклонился. В свое время ему довелось открыть нормон; он и не такое выдержит.
В общем и целом можно отметить, что большинство осталось недовольно навязанными стишками.
И вообще, поэзия так и не добралась до Марса. Эта река успела пересохнуть.
15
Дружба на часок
Геринт, средневозрастной молчальник, предпочитавший проводить время за возней с картами окрестностей поселения, не так давно взялся отращивать бороду. Ему вообще хотелось побольше походить на русского. В Руссовосточной башне у него жил друг, которого Геринт частенько навещал.
Русские организовали свое марсианское самоизгнание независимо от остальных. С самого начала они отказались от смены личных имен на новые прозвища. Что касается компьютеров, то их использовали для климат-контроля внутри башни. Здесь имелась даже библиотечка, во всяком случае, не меньше двух полок, где стояли книги — по большей части труды Льва Толстого, — причем в старомодном, бумажном виде. Кроме того, в башне размещалась арт-студия, где создавали гравюры, офорты и рисунки пастелью. Кое-какие из этих работ удавалось даже обменивать в других башнях на СУ-жетоны.
Как раз в связи с таким обменом Геринт и познакомился с тамошним библиотекарем. Вспыхнул взаимный интерес, коль скоро между ними было немало общего.
Друг Геринта увлекался исследованиями русской истории. Звали его Владимир Гопман. Он показал Геринту поразительную книгу о петербургском Эрмитаже, где хранилось свыше трех миллионов предметов искусства. Мужчины плечом к плечу перелистывали страницы этого альбома сокровищ.
— Отлично представлен Матисс, — заметил Владимир.
— Да. Но я не вижу Гогена, хотя точно помню, что в Эрмитаже был грандиозный зал, полный Гогена… А вот Пикассо просто чудесен. Его «Женщина с веером» умопомрачительна, согласитесь?
Собеседник согласился.
— Да и Караваджо великолепен…
— Положа руку на сердце, — вздохнул Владимир, — по этой красоте я тоскую, как по родному дому. Повторится ли такой триумф искусства, вот вопрос. К тому же Россия успела распасться на четыре части…
— Многие из художников, изображавших подобную роскошь и утонченность, сами были не богаче церковных мышей. У нас тут на Фарсиде бедность чуть ли не предписана, но ведь искусство никогда не проявится без реального прототипа. Вот о чем я горько сожалею.