Теплые рукавицы
Шрифт:
Впрочем, при правильном раскладе один из нас может спокойно занять место Бромушкина.
— Вот уж не рвусь... — лениво вставил Акишин.
— Не скромничай, Матвей, не прибедняйся: честолюбием тебя природа не обделила... Ну-с, продолжим. Под тем или иным соусом я бы уволил или подбросил соседям Батажникову. От ее принципиальности у меня делаются конвульсии. Неплохо было бы подыскать другое место и Рогачеву. Молодой, да ранний, тоже мне гений садовой архитектуры. Я шалею в его присутствии, а мне это ни к чему. Повторяю: необходим допинг, но... не за счет гениев.
Теперь относительно нашего шефа. Правда, он орешек крепкий,
— Такие даты, Владик, не забывают, — пробасил Акишин, — прошлым годом полувековой юбилей отмечали. Ты еще дружеский шарж рисовал: дорогой именинник в рамочке из роз.
— Да, забыл, в чем и каюсь. Розовый венок к славной годовщине. Время зрелости и тому подобное. Значит, ему сейчас пятьдесят второй. Трудный случай. Может задержать здоровую кадровую перестройку.
— И слава богу. Уж больно ты крут. Одни увольнения, — заметил собеседник. — А беда нашего несравненного начальника не в том, что он размазня. Масштаба в нем нет. Я бы на его месте давно составил генеральный план озеленения Сннегорска лет этак на пятьсот, до две тысячи пятисотого года.
— Ну, Акишин, ты даешь! — вскинулся Сургуч. — К чему такие немыслимые сроки? И в пределах родного, двадцатого хватает работы.
— А к тому мне такие сроки, чтобы помнили о нас потомки! Вот на кого работать нужно! Акрополь поставить в центре Синегорска. Разместить в нем все центральные учреждения, включая наш отдел. К акрополю примкнет площадь торжеств с трибунами для лучших людей города. Оба сооружения заключить в зеленый овал парка. Сам парк опояшется голубой лентой канала, берега которого видятся как бархатные газоны с островками маргариток и крокусов. От газонов лучами расходятся аллеи города-парка. Все утопает в зелени. Флора севера перемешалась с флорой юга; каштаны и кипарисы у нас отлично растут. Аллея каштанов. Аллея дубов. Аллея...
— Ну, Акишин, ты даешь! — повторил Сургуч. — А жилые кварталы куда?
— Прозаик ты, Владислав Сергеич, прозаик! Жесткий человек! Одни увольнения в голове. Ни полета фантазии, ни элементарной сообразительности. А ты мысли эпохально, стремись к потомкам, к поколениям, которые грядут!
— Я именно о потомках. Жить-то где? Ты же типичный мечтатель. Если не хочешь подумать о жилых кварталах, скажи по крайней мере, с чего начнешь воплощать?
Акишин разволновался при мысли о том, как он вершил бы делами, доведись ему возглавить отдел, покинул уютное кресло и витийствовал, расхаживая по комнате.
— Воплощать! Очень просто, Владик, — воскликнул Акишин с интонацией мага. — Докладная записка в горисполком. Центр города консервируется. Все службы выносятся в новый микрорайон. Начатое заселение микрорайона приостанавливается. Таков первый этап. Затем набрасывается генеральный план на пятьсот лет третьего тысячелетия...
— Твой первый этап пахнет сотнями миллионов, — прервал товарища Сургуч с такой живостью, будто один из запланированных миллионов ему пришлось бы снять с личного счета.
— Именно миллионы! — не менее живо откликнулся Акишин, — А почему нет? Почему не вложить? Почему не размахнуться? Не создать ансамбль века? Да что века — тысячелетия!
...Дверь отворилась, и в комнату вошла Джинсина, — так сотрудники прозвали секретаря начальника за пристрастие к брюкам заграничных кровей. Сегодня на Танечке-Джинсине оказались брюки алого цвета в узкую белую полоску.
— Вас просит Николай Петрович, — объявила Джинсина. Немая сцена продолжалась недолго: Акишин и Сургуч были в превратностях службы людьми закаленными.
— Кого это — вас? — осведомился Сургуч.
— Вас — это вас и Матвея Платоновича.
Реформаторы, загасив сигареты, двинулись следом за алыми джинсами.
В кабинете начальника сидел председатель профбюро Батурин.
— Матвей! — сказал шеф. — И Владик! Я вас зачем пригласил... Тут, понимаете ли, произошла досаднейшая ошибка...
— А все Джинсина, Джинсина! — воскликнул Батурин.
— Именно она, — подтвердил начальник. — Наша очаровательная Танечка перепутала две последние страницы. Страницу письма в министерство подложила к приказу о награждении, и наоборот. В приказе сегодняшнем вы оба отмечены премией, но зачитать этого, естественно, было нельзя... Уже после собрания Витя Батурин зашел ко мне и спросил, в чем дело, а я, собственно, и сам поначалу растерялся. Так что приносим извинения, а заодно поздравляем. Утром будете на доске приказов.
— Страна должна знать своих героев, — пошутил Батурин и добавил, — деньги завтра, после двух.
Произошел подобающий случаю обмен рукопожатиями. Награжденные произнесли традиционное: «За нами не заржавеет!» — и удалились.
— Ну и ну! — с облегчением вздохнул Акишин в коридоре.
— Дела-а-а, — только и сказал Сургуч.
Коллеги помолчали и, не сговариваясь, посмотрели на круглые часы над дверью. Стрелка подвигалась к шести.
— Ты как относишься к идее отметить награждение? — спросил Акишин.
— Здоровая идея, — одобрил Сургуч.
Идею реализовали в кафе за углом.
Хроника благородных деяний
Лев Крошкин — мужик умный, но часто пережимает. Возьмем наши отношения. Мы, что называется, приятели. Соседи по дому. Работаем в одном секторе. Вместе пьем кофе. Вместе обедаем. У него дискотека, и у меня дискотека. Он записывает, и я записываю — на маг, естественно. Ну и тому подобное. У меня от Крошкина — никаких тайн. Почти. В отличие от него, потому что он человек сдержанный, скрытный. Весь в себе. Я мужик нараспашку, и Лев — поверенный в моих делах, служебных и личных. Он умеет дать дельный совет, это ценно. Но, повторяю, пережимает. Бывает неприятно резковат. Не интеллигентен.
Недавно пошли в кафетерий. Сидим, пьем кофе. Я рассказываю ему про Лопашина. Тому нужна новая публикация, а стилист он никакой. Шпарит одну научную терминологию, не продерешься. Попросил меня прочесать статью. С какой стати?! Свободное рабочее время мне самому пригодится. Читать дома — увольте. Я Лопашину прямо в глазе все сказал, ну а потом, естественно, изложил эпизод Льву. Он посмотрел на меня и говорит:
— Надоел, — говорит, — ты мне, Иннокентий, со своими штучками. У тебя, — говорит, — эгоизм утробный какой-то, неистребимый, и ты до того дошел, что всякую меру потерял. Ведь не Лопашин, — говорит, — свинья, а ты, потому что отказал человеку, который натуралист от бога, теоретик и практик в одном лице. Стиля ему бог не дал, а все остальное при нем. В тебе же, — говорит, — добра — ни на гран, ты зациклился на себе, и точка...