Терапия
Шрифт:
Так уже бывало, когда терапия по каким-то причинам внезапно прекращалась, а я помимо воли продолжал оставаться в мысленных диалогах с пациентом. Знаете, это было мучительно.
Я знаю, что это непрофессионально. Знаю, что надо освободиться, проработать зависимость с помощью Манфреда, но я неидеален – так и не собрался к Манфреду. Наверное, я почему-то не хотел освободиться – хотел продолжать страдать.
Сидя напротив Ульриха, я вынужден был признать, что у меня так и не получилось стать безупречной психоаналитической машиной. Я почувствовал, что, даже если Ульрих перестанет мне платить, вполне вероятно, что я могу
Я хотел работать за деньги. Когда чувствовал готовность продолжить работу бесплатно, то ощущал себя бессильным заложником чего-то, что сильнее меня. И эта несвобода меня угнетала. Это тоскливо – быть заложником.
Мое самое настоящее личное горе – что на нашей планете нет системы бесплатной терапии для каждого, кому она требуется. Терапия относится к элементарным потребностям человека – таким, как хлеб, вода, воздух, сон, спасение на воде и на пожаре.
До тех пор, пока люди не поймут себя, они не будут знать, почему они из века в век истребляют друг друга миллионами. Не узнают, почему, несмотря на то что все вокруг воспевают любовь, главными чувствами на нашей планете уже больше сотни лет остаются страх, тоска и злоба.
Наилучшая иллюстрация – именно этот надутый тупой индюк. Я делаю для его сына больше, чем делает он сам. Я веду сложную и опасную борьбу за его жизнь – я пытаюсь вырвать его Тео из лап смерти.
Да, именно так – этот господин думает, что мы занимаемся возней вокруг неподобающих открыток и спасаем отцовскую карьеру? Нет, на самом деле мы спасаем Тео от смерти на том самом этапе, когда она уже сжала свои холодные пальцы на его горле: Тео этого пока не знает и его отец тоже, а я это уже вижу – я уже видел трупы таких молодых людей. Один лежал на мостовой у шестиэтажного здания, другой – в горячей ванной родительского дома, а третий на гостиничной лестнице с иглой в локтевом сгибе. Труп Тео я тоже вижу – он висит в особняке Ульриха где-нибудь в оранжерее, среди крупных листьев тропических растений. И теперь этот надутый индюк вдруг заявляет, что перестанет платить мне за терапию его сына? Да ради бога!
Я почувствовал усталость. Вдруг осознал, что у меня стало слишком много врагов в борьбе со смертью: люди, нация, государственная машина, бодрая крикливая пропаганда, сам Тео с его больной системой ценностей, в которой на первом месте стоят интересы кого угодно, кроме собственных. Нет, я не буду работать бесплатно.
Я встал из-за стола. Фраза Ульриха о том, что он не будет платить за терапию сына, была последней в нашем диалоге. Он сначала не понял, зачем я встаю, – он понял это только тогда, когда я бросил деньги на свободное место около своей тарелки. Он не ожидал, что я могу уйти так просто и так непочтительно, – даже не взглянув на собеседника и не попрощавшись.
Когда я вернулся домой, Рихард уже ждал меня. Он сидел в гостиной и с аппетитом поедал пирожки, которые утром испекла Рахель, – перед ним стояло большое блюдо, на котором возвышалась целая ароматная гора. Рахель стояла напротив и с улыбкой смотрела на Рихарда.
– Вкусно? – спросила она.
Рихард кивнул.
Раздеваясь, я бросил неодобрительный взгляд на Рахель.
– Извините, Рихард, я немного опоздал, – буркнул я. – Вы можете пройти в кабинет.
Рихард поднялся и, дожевывая пирожок, пошел за мной.
– Ваша жена вкуснее печет… чем пекла моя мама, – сказал Рихард, сидя в кресле для пациентов.
Я кивнул уклончиво.
– Я понимаю, вы не можете судить – вы не пробовали, – он задумался и продолжил: – В тот вечер у нее все сгорело. Это неудивительно. Она сама начала скандал. Как и всегда. Сначала в очередной раз обвинила меня в том, что она не замужем… Это пояснять?
– Если можно, – сказал я.
– Если бы я хорошо учился, был одаренным успешным мальчиком, отец, разумеется, перешел бы жить к нам. Но я не стал вундеркиндом и поэтому не выполнил задачу, ради которой меня родили. Это было сказано мне прямым текстом.
Я записал это в тетрадь – скорее не для того, чтобы сохранилось, а для того, чтобы немедленно разделить хоть с кем-то свой беззвучный крик – хотя бы с тетрадью.
– Потом я снова услышал, что, если бы она заранее знала, какой я окажусь бестолковый, она бы вообще меня не рожала. Своим рождением я парализовал ее: я много плакал, часто болел, но в результате так и не умер. Все это помешало ей получить профессию: стать медсестрой, или швеей, или счетоводом – я так и не понял, кем она хотела стать.
Я слушал и безостановочно записывал его слова в тетрадь.
– Эти разговоры я слышал с самого детства, – продолжал Рихард. – Я никогда не возражал: что я понимал во взрослых вещах? Но к тому вечеру я, наверное, что-то все же понял… Или просто устал от этого?.. Я впервые ей ответил. Я попросил не перекладывать на меня ответственность за свою жизнь: не делать меня виновным в том, в чем виновата она сама.
Я перестал писать…
– Мама сначала опешила, – продолжил Рихард. – Она, наверное, не ожидала. Потом взвилась, стала кричать. Я говорил с ней спокойно и тихо. Фразы вылетали из меня так, как будто я репетировал их целый год. Совершенно без эмоций, как из пулемета. У пулемета же нет эмоций? Нет, пулемет – это слишком быстро. Это был телеграф. Я сказал ей, что она ничтожество. Что она ни на что не способна. Что она никому не интересна…
Рассказывая об этом, Рихард побледнел, его глаза зло сузились, руки начали трястись, пальцы переплелись от волнения.
Я взял стакан с водой и сделал глоток – волнение охватило и меня тоже.
– После моих слов она как-то сникла. Отвела глаза. Сказала, что хочет спать. И ушла из комнаты. Несколько дней она была тиха и спокойна. Впервые в жизни ласкова. Мне даже показалось, что теперь она меня любит…
Рихард замолчал. Я терпеливо ждал, когда он заговорит снова. Через некоторое время он продолжил:
– Но вечером, когда я вошел к ней в комнату… Ее там уже не было. Когда она ушла от меня – два часа назад? Четыре? Вместо нее там висело… Ну, вы понимаете… Это была уже не она.
Он замолчал. В его глазах заблестели слезы. Если бы я мог в тот момент заглянуть в душу Рихарда и увидеть то, что возникло у него перед глазами, я увидел бы мокрое ночное шоссе – он рассказал мне об этом позже. Вдали по шоссе удалялись красные огоньки машины. Слышалось взволнованное дыхание ребенка. Ему было три или четыре года. Панически колотилось его сердце. Когда огоньки исчезли, осталась только тишина, кромешная темень, шорохи ночного леса. И в этой темени, где-то за спиной ребенка, – вдруг оглушительный, пугающий треск ветки. Он заставил ребенка вздрогнуть и оглянуться…