Терапия
Шрифт:
Однако уже в следующее мгновение я решил, что мир вокруг прекрасен и данную ситуацию я по непонятной причине всего лишь драматизирую – никто евреев никуда не перемещает и ручку нащупывать пока еще рано.
Я оглянулся по сторонам, и то, что увидел, прекрасно этот взгляд подтвердило: на подоконниках буйно росли цветы, откуда-то доносилась приятная музыка, за столиком уличного кафе две милые старушки пили кофе и кормили птичек, а неподалеку от них элегантный мужчина цветами встречал женщину, пришедшую к нему на свидание. В стороне от улицы располагался парк больницы: там росла мягкая пушистая травка, на скамеечках
Если исходить из того, что позже рассказал Тео, он в тот день лежал голышом в широкой двуспальной кровати в номере маленькой гостиницы по улице Штайндамм в Гамбурге, а рядом с ним лежал его друг Курт – Тео был знаком с ним уже более двух месяцев.
Курт моложе Тео, он работал моряком на рыболовном судне и выглядел как простой крестьянский парень – он казался Тео простым, естественным, радостным, а также уверенным в себе и всегда спокойным. Тео рядом с ним казался самому себе каким-то изломанным, тревожным, несчастным, затравленным и подавленным.
Тео выше Курта, однако по росту они казались одинаковыми: у Курта спина прямая, а Тео сутулился – вот что их уравнивало.
Фигура Курта казалась Тео более крепкой, гармоничной и привлекательной, чем его собственная, – своей фигуры Тео стеснялся: он казался себе слишком тонким, бледным, нежным. В отличие от Курта, он никогда не позволял себе расхаживать по гостиничному номеру голышом, а если раздевался и ложился в их кровать, то делал это быстро и сразу же прятался под одеялом.
Фигура Курта – более уверенного в себе и мускулистого, чем Тео, – больше отвечала стереотипу государственной пропаганды: везде рисовали именно таких, как Курт. В парках стояли скульптуры с подобными фигурами – в крепких руках с рельефными венами они держали флагштоки, ружья, шестеренки.
А такими, как Тео, чаще рисовали евреев. В каждой газетной карикатуре, в каждом сутулом худом еврее Тео видел себя. В конце концов он оказался этими карикатурами так затравлен, что ему стало чудиться, будто все окружающие тоже видят в нем еврея – даже когда он просто идет по улице.
Евреи, разумеется, были разными – и толстыми, и румяными, и крикливыми, и уверенными в себе, но все это не имело для Тео никакого значения – один проклятый образ из газеты, случайно попавшейся ему в руки, до такой степени пронзил Тео, до такой степени напомнил ему самого себя, что с тех пор Тео находился в постоянном страхе и каждую минуту ждал разоблачения.
Каждому прохожему Тео хотел доказать, что он не еврей. Но он не знал как. У евреев были желтые звезды, а у Тео не было, но отсутствия желтой звезды недостаточно. Тео ловил на улице случайно брошенный взгляд, терялся и понятия не имел, можно ли этому взгляду что-то противопоставить.
Чувство беспомощности угнетало и злило. Он думал о том, что государство должно как-то защитить его от подобной ситуации – например, если есть желтая звезда, наряду с ней должна быть какая-то антизвезда, какой-нибудь белый крест, например, или свастика – люди могли бы нашить их на себя добровольно, а также иметь в кармане подтверждающий сертификат. И тогда, взглянув на такого человека на улице, никто уже не подумал бы, что он может оказаться евреем – даже если худой и сутулый.
Некоторые гражданские по собственной воле носили повязку со свастикой поверх рукава пиджака или значок в петлице, но Тео этого не хотелось – ему больше подошел бы какой-нибудь простой и скромный знак арийской этнической принадлежности, а не слишком яркий и кричащий знак принадлежности политической – подобная принадлежность, по его мнению, более подходила толстошеему варварскому простонародью с крепкими кулаками – Тео не хотел ассоциировать себя с бездумно боготворящими фюрера простолюдинами с одной извилиной в голове.
Постоянный страх и напряжение так утомили Тео, что он ужасно разозлился на евреев. Их рисуют в газетах, их не любят. Почему они не сделали так, чтобы их все любили? Зачем они вообще есть? Ему очень захотелось, чтобы их не стало. Как только всех их уничтожат, из газет сразу же исчезнут карикатуры, и к Тео снова вернется законное право на бледность, сутулость, худобу – словом, на самого себя. По какому праву евреи посмели внешность Тео сделать в общественном восприятии еврейской?
Тео даже не заметил, что одновременно с надеждой на истребление евреев он стал мечтать о том, чтобы не стало заодно цыган, инвалидов, людей нетрадиционной ориентации. К последним он себя не относил – отношения с Куртом он считал чем-то отдельным, индивидуальным, особенным и никак не относящимся ни к какой более широкой категории.
В постели Курт был грубоват, он бесцеремонно поворачивал дело так, как нужно ему, и Тео это устраивало – ему нравилась чья-то власть, уверенность, нравилось подчиняться и быть ведомым. Курт восхищал Тео тем, что тот знал, чего хочет, и ясно ощущал свое право вообще чего-то хотеть – у Тео этого права не было.
Тео удивляло жизнелюбие, практичность и детская бесхитростность Курта – когда они касались интимных тем, он называл вещи своими именами, говорил просто и естественно, не подбирая слов и не используя стыдливых иносказаний. Курт легко рассказывал о предыдущих любовниках, а скованность и стыдливость Тео смешила его и вызывала иногда досаду.
Тео не мог понять, откуда в Курте естественность, легкость, радость и бесстрашие. Разве он не видит, как все опасно и рискованно? Разве не видит, как страшен мир? Разве не понимает, что все надо шифровать, скрывать, прятать? Разве не чувствует он свою незаконность, ущербность, уродство, свою неправильность с точки зрения даже самой природы, не говоря уже о точке зрения законов Третьего рейха?
А что, если Курт искренне не понимает, в каком мире живет? Разумеется, не понимает. Тео решил, что причиной внутренней свободы Курта может быть только одно – его плачевные интеллектуальные способности.
Гуляя по ветреным просторам Гамбурга, Тео пришел к выводу, что такой человек, как Курт, мог выжить только здесь, в этих ветрах. А в берлинских переулках Курт, наверное, не выжил бы…
Тео казалось странным и удивительным, что гомосексуальный мир Гамбурга – при всей постоянно крепнущей силе национал-социализма – продолжает уверенно жить своей жизнью. Тео даже подумал, что Гамбург словно волшебной стеклянной стеной отделен от всего, что есть вокруг назидательного, недовольного, строгого и мрачного – того, что так высокомерно по отношению к многообразной живой жизни и так уверено в правоте запретов, в которых обязаны жить другие.