Тёрнер
Шрифт:
И вообще, путешествия, состояние “на крыле”, как он сам выражался, по-прежнему доставляли ему удовольствие. Начиная с 1841-го Тёрнер ездит в Швейцарию четыре года подряд, каждый раз путешествуя вдоль берега Рейна и, что примечательно, запечатлевая те же сцены и виды, которые рисовал в свой первый приезд, в 1817-м.
В эти годы он продолжал участвовать и в выставках Королевской академии. Не менее шести картин выставил в 1840-м, среди них “Работорговцы выбрасывают за борт мертвых и умирающих – надвигается тайфун”, весьма беспокойное полотно с массами воды и воздуха, с вихрями ярких тонов. Здесь словно море и небо обратились в кровавые престолы. Джон Рёскин тут же провозгласил: “Если бы мне пришлось оправдать бессмертие Тёрнера только одним из его произведений… я выбрал бы это”, хотя у критиков, придерживающихся взглядов традиционных, очередная “нелепость” художника вызвала антипатию тоже вполне традиционную.
Сохранился еще один анекдот, также благодаря Рёскину, дополняющий наши представления о темпераменте художника. Тёрнер сидел за обедом почти строго напротив своей картины, изображающей невольничий корабль, и в течение всей трапезы “ни разу не взглянул на нее”. Игнорировал одно из своих величайших творений. Считал нужным проявлять сдержанность и самоконтроль.
Но что ни говори, а он действительно был самым знаменитым художником своих дней и конечно же не мог не ощущать масштаба своих достижений. Одни цифры чего стоят! За четыре года, с 1840-го по 1844-й, он показал на выставках не менее двадцати трех больших живописных полотен. Продуктивность и впрямь высокая, даже по его собственным меркам, причем устойчивый темп создания композиций ни в коей мере не сказывался на степени мастерства. Он любил работать и не раз повторял: “Единственный мой секрет – это чертовски тяжелый труд, – и добавлял: – Не знаю другого гения, кроме гения упорной работы”.
Плодом упорной работы именно той поры стали полотна, часть которых входит в число лучших его картин: “Дождь, пар и скорость” и “Снежная буря”. Последнее получило подзаголовок, пожалуй, непревзойденный по количеству слов, и уж точно самый эксцентричный из всех, что фигурировали в выставочных каталогах Королевской академии: “Пароход выходит из гавани, подавая сигналы на мелководье и измеряя глубину лотом. Автор был свидетелем бури в ту ночь, когда “Ариэль” отчалил из Хариджа”. Тёрнер настойчиво утверждал, что принимал участие в этом событии. Один из знакомых привел в воспоминаниях его слова: “Я пишу не для того, чтобы меня понимали, а потому, что хочу показать, какова была сцена, на что похожа; я попросил моряков привязать меня к мачте, чтобы лучше все рассмотреть; оставался привязанным в течение четырех часов и не надеялся спастись, но чувствовал, что если спасусь, то мой долг – запечатлеть увиденное. Но любить эту картину никто не обязан”. Звучит не слишком правдоподобно, однако сама картина с ее утлым корабликом в глубине воронки, созданной вихрем кипящих стихий, определенно стоила этих гипотетических стараний. Впрочем, отклик она вызвала обычный. Некий критик, описывая ее, употребил выражение “мыльная пена и побелка”, на что Тёрнер, по слухам, отозвался так: “Мыльная пена и побелка! А что им нужно? Интересно, на что, по их мнению, похоже море? Хотел бы я, чтобы они в нем оказались”.
А “Дождь, пар и скорость” есть следствие экспериментов Тёрнера с цветом, которыми он тогда занимался, упражнение, можно так выразиться, на сотворение совершенной воздушной среды, в которой материальный мир окутан ореолом величия, а наложение, слой за слоем, чистых красок рождает у зрителя самый глубокий и мощный отклик. Он пытался дать начало новому восприятию формы, понимаемой как неотчуждаемое свойство света.
Создавая свои поздние полотна, Тёрнер ни в коей мере не рассчитывал на то, что их сразу поймут. Когда Рёскин сказал ему, что “худшее в его картинах то, что на них нельзя наглядеться”, он ответил: “Это часть их достоинства”.
Глава двенадцатая 1844-1851
В СЕРЕДИНЕ 1840-х Тёрнер сильно сдал. В письме к другу он жаловался, что “донимают вечера. Время всегда на меня давит, но его пособница, Темнота, та совсем отодвигает меня на задний план, хотя перед Рождеством я было вбил себе в голову, что обгоняю мистера Время”. В 1846-м художник порешил окончательно отказаться от проживания на Куин-Энн-стрит, препоручив дом и галерею заботам Ханны Денби, которую в письмах имел обыкновение называть “моя девица”, хотя трудно было вообразить себе что-то менее похожее на девицу. Он переехал в домик на Креморн-роуд в Челси, у самого поворота реки. На крыше пристроил что-то вроде галереи, где посиживал, следя за изменением освещения
Было у этого дома и другое достоинство. София Бут делила с ним кров, и жили они там в практическом отношении совершенно как муж и жена. По ее утверждению, она сама платила за съем, дескать, “Тёрнер и фартинг отказывался на это дать”. Сохранилось много баек про их бытование, источник которых не только миссис Бут, но еще и соседи. Тех необычные повадки Тёрнера то забавляли, то озадачивали. Иногда они называли его “адмирал Бут”, надо полагать, по причине его обветренной, эксцентрично-моряцкой наружности. К миссис Бут Тёрнер обращался “старушка”, совсем как персонаж Диккенса, а она звала его “дорогой”. “Бывало, – делилась она с одним торговцем картинами, – я прямо чувствую, что он – бог”. Еще гулял по окрестностям слух, что это великий человек, который скрывается под чужой личиной, и что, когда он умрет, его похоронят в соборе Святого Павла, но в точности, кто он такой, никто не знал. Рассказывали, что в местной пивной он сидел всегда в одиночку – и к концу жизни попивал, причем не в меру. Как-то дождливым вечером один художник, застав Тёрнера в местном пабе, сказал ему: “Теперь, когда я знаю, где вы квартируете, я частенько буду сюда захаживать”. “Да? – ответил ему Тёрнер. – Ну, я так не думаю”. На чем допил свою кружку, встал и вышел.
Он был более склонен к общению в обстоятельствах не столь приватных. К примеру, с 1824 года числясь одним из членов-основателей клуба “Атенеум”, в эти закатные годы захаживал туда ежедневно, “и между десятью и одиннадцатью его всегда можно было застать там за беседой и полупинтой хереса. С возрастом, когда выпьет, он стал разговорчив и довольно-таки категоричен, возражений не терпел”. Кроме того, вино прибавляло ему самоуверенности. Он преисполнялся величия. Сын Уолтера Фокса Хоксворт рассказывал, что как-то они с Тёрнером были в одном лондонском отеле, и тот, выпив стакан-другой, стал расхаживать, пошатываясь и приговаривая: “Я – настоящий лев. Я великий лев наших дней, Хоки”. А один молодой художник, имевший случай понаблюдать за ним в 1847 году, записал, что “лицо его не несет на себе признаков нездорового разлития желчи. Оно красное и полнокровное, и, хотя годы оставили на нем свой след, они не убавили мощи ума, заметного и по острому, внимательному взгляду, и по этому плотно сжатому рту, свидетельству проницательного, глубокого интеллекта, который, я бы добавил, читается и в общем контуре его лица. Он великий маленький человечек – и это признано всеми”.
“Великий маленький человечек” не преминул представить шесть картин на академическую выставку 1846 года, но уже на следующий год – только одну, да и то переработанный вариант холста, давно хранившегося в его галерее. Правду сказать, он не мог больше работать: здоровье уже не позволяло. По-видимому, вследствие какой-то болезни или состояния десен ему пришлось вырвать все зубы. Дантист изготовил протезы, но впору они не пришлись. В результате испортилось пищеварение, ухудшилось самочувствие. Оставалось только сосать твердую пищу, и оттого его зависимость от всех видов питья усилилась. Ему прописали диету из рома и молока, он пил их без меры. И разумеется, не отказывался от прочих алкогольных напитков, поскольку они помогали убавить сосущую боль, которая, судя по всему, его донимала.
Дантист У. Бартлетт, именовавший себя также “хирургом” и “кровопускателем”, поведал впоследствии, что во время болезни Тёрнера посещал домик на Креморн-роуд три-четыре раза на дню и не видел там “ничего, что указывало бы на профессию живописца. Только журналы по искусству, “Арт джорнел” и “Иллюстрейтед Лондон ньюз”, всегда лежали на столе. Он сильно пристрастился к курению, но ни за что не хотел, чтобы об этом кто-то прознал”. Художник пообещал Бартлетту, что если поправится, то обязательно возьмет его “в путешествие на континент, покажет все места, где бывал раньше”.
Но нет, легче ему не становилось, и миссис Бут повезла его в Маргит, подышать морским воздухом. По пути, в Рочестере, у него случился какой-то припадок. А на следующий год он вроде бы подхватил холеру во время одной из тех страшных эпидемий, что случались в Лондоне в середине девятнадцатого века. Обитатели улиц, подобно Креморн-роуд расположенных вблизи реки, в которую сбрасывались сточные воды, были особо подвержены инфекции. Но, так или иначе, он выжил. Возможно, благотворно сказался уход миссис Бут: она “неутомимо присматривала за ним день и ночь”. А может, его собственные природные данные сыграли свою роль в этом выздоровлении. Он был человек крепко скроенный, прочно сшитый, рассчитанный на немалый срок.