Тёрнер
Шрифт:
Жестокая хворь не умерила его любознательности. Особо он заинтересовался недавним открытием – фотографией, в отличие от многих художников-современников не усмотрев в производстве дагеротипов угрозы для истинной живописи. Он слишком хорошо знал, как много вкладывает художник в свою работу, отнюдь не просто регистрируя увиденное на полотне. В конце сороковых Тёрнер часто посещал фотографическое ателье на Стрэнде, владельцем которого являлся некий мистер Мэйелл. Тот знать не знал, чем занимается его посетитель, но полагал, что тот “из судейских”. Что именно навело его на такую мысль, неизвестно.
Так вот, Мэйелл сделал с Тёрнера несколько дагеротипов. Позже он вспоминал, что “один из этих портретов
Итак, Тёрнер не утратил своего восторженного интереса к действию света. Нет, это оставалось главной его заботой. Каждый раз он приходил в фотоателье с “какой-то новой мыслью о свете”. Особенно увлекли его сделанные Мэйеллом фотографии Ниагарского водопада. Он стал расспрашивать фотографа “об эффекте радуги, обрамляющей огромные потоки воды”. У того нашлась фотопластинка с изображением этого феномена, Тёрнеру захотелось ее купить, но она была в единственном экземпляре, не для продажи. Мэйелл отметил в целом, что Тёрнер отличался пытливостью, наблюдательностью и исполнен любопытства ко всем аспектам работы фотографа. Чему тут удивляться, в конце концов, это был для него новый подход к миру изображений.
Лишь позже, встретив своего частого посетителя на вечернем приеме в Королевском обществе, Мэйелл узнал, что его частый посетитель – “тот самый мистер Тёрнер”. А тот, как ни в чем не бывало, продолжил беседу об оптическом спектре. Размышляя, как это Мэйеллу пришло в голову принять Тёрнера за чиновника, можно предположить, что сам художник предпочитал, чтобы его так воспринимали. К слову вспомним историю о том, как однажды на частном ужине он, “веселый и оживленный”, надел на себя парик лорда-канцлера, “в подтверждение своих слов, что ему парик канцлера идет больше, чем кому-либо еще из присутствующих”. Вероятно, ему импонировала не только личина моряка, но и личина судейского.
То ли в 1847-м, то ли в 1848-м он начал альбом для зарисовок, который Рёскин позднее назовет “по существу, последним альбомом Тёрнера”. В нем всего шесть рисунков. На выставку 1848 года он ничего не представил – четвертый такой случай за пятьдесят восемь лет творческих трудов. Однако в том именно году одна из его картин попала в экспозицию Национальной галереи. Таким образом, пейзаж “Вид на таможню, церковь Сан Джорджо Маджоре и Цителлу со ступеней гостиницы “Европа” оказался среди полотен старых мастеров, которых он так почитал. Это полотно стало первым произведением Тёрнера, выставленным в музее. Через сто лет, в 1949-м, его передали в галерею Тейт, официальную резиденцию творений Тёрнера.
Возможно, этот знак признания со стороны хранителей Национальной галереи побудил его изменить завещание, что он и сделал в 1848 году. Свои завершенные картины он оставил этому собранию “с тем, чтобы зал или несколько залов были пристроены к существующей Национальной галерее, которые будут названы “Галерея Тёрнера” и в которых таковые картины будут постоянно храниться и сберегаться”. Если это условие окажется невыполнимым, картины следовало оставить на Куин-Энн-стрит.
На будущий год Тёрнер трудился над тем, что справедливо можно назвать его последними произведениями. Переписал холст, законченный около сорока лет назад, “Буй на месте крушения корабля”, сосредоточив свое внимание на небе, освещенном двойной радугой. Также работал над четырьмя новыми картинами, в очередной раз обратясь к мифу о Дидоне и Энее, который не отпускал его столько лет. Похоже, повесил их в ряд, все четыре, и согласно своей методе по мере надобности переходил от одной к другой. От последних лет сохранилось также около десятка работ незаконченных, и почему они не закончены, неизвестно: то ли он чувствовал усталость и был нездоров, то ли оставил их как есть, чтобы дописать непосредственно на выставке, в “лакировочные” дни.
На Рождество 1849 года он писал Хоксворту Фоксу: “С горечью скажу, что здоровье мое уже не то. Донимает усталость, нагрузки, которые я раньше переносил, мне не по силам… но время и морской прилив неустанны”. Ему шел семьдесят пятый год. Однако немало нашлось ценителей, которые не обнаружили никаких признаков усталости в последних выставленных им работах. Когда весной 1850 года полотна, посвященные Энею, вошли в ежегодную экспозицию Королевской академии, один из друзей написал ему: “Острота ума твоего неподвластна времени, и я искренне верю, что никогда еще ты не производил композиций более красивых, более изящных и более обаятельных”.
Этим годом датируется и одно из последних описаний Тёрнера, сделанное после того, как некий молодой американец столкнулся с ним в галерее на Куин-Энн-стрит. “Никогда не видел взгляда острее, чем у него, и то, как он держался, до того прямо, что почти отклонялся назад, со лбом, выставленным вперед, и пронзительными глазами, глядящими из-под лохматых бровей… все вместе это произвело на меня очень необычное и яркое впечатление”. Американец отважился обратиться к Тёрнеру со словами, что его стране, Соединенным Штатам, повезло владеть одним из тёрнеровских “морских закатов”. “Вот всех бы их в мушкетон, да и пальнуть!” – ответил художник.
В 1851-м, в последний год своей жизни, он жил на Креморн-роуд. “Время сделало надо мной свое гнусное дело”, – писал он другу, однако по-прежнему ходил ужинать с друзьями и время от времени совершал недолгие прогулки по берегу знакомой с детства реки. Выставлять ему в этом году было нечего, но в “лакировочные” дни, перед открытием выставки, он в академию заходил. Один из его коллег-художников заметил, что он “резко сдает”, однако на вечеринке весной, как всегда, Тёрнер живо беседовал с другими гостями о книгах и о политике. Один из собеседников нашел, что “в крепком здравии, в твердости суждений, в живости интересов он не уступал тому, кого я видел много лет назад”, но на приеме по поводу закрытия выставки Тёрнер вследствие болезни появиться не смог.
Приятель и собрат его по искусству, Дэвид Робертс, написал Тёрнеру письмо с просьбой разрешить навестить его. Тёрнер, верный своей привычке к скрытности, вместо этого пришел к Робертсу сам. “Ты не должен меня просить, – сказал он, – но я сам, когда буду в городе, непременно к тебе всегда зайду”. А затем приложил руку к груди и пробормотал: “Нет, нет, здесь что-то неладно”. Робертс закончил новую большую картину и хотел ее показать, но мастерская его была наверху, и лестницы Тёрнер не осилил. И все-таки, по свидетельству Робертса, взгляд его был, как всегда, ясен и быстр.
На Креморн-роуд он и сам продолжал работать. Миссис Бут вспоминала, что, даже лежа в постели, часто требовал рисовальные принадлежности. И вот как-то раз Ханну Дэнби, его домоправительницу на Куин-Энн-стрит, встревожило долгое отсутствие хозяина. В кармане его сюртука она обнаружила бумажку, на которой записан был адрес на Креморн-роуд и имя миссис Бут, и отправилась туда, взяв для поддержки приятельницу. Добравшись, они, похоже, не отважились постучать в дверь дома, а решили навести справки в лавочке по соседству, где продавалось имбирное пиво. “Они узнали, что спокойная и весьма почтенная пара уже несколько лет живет в этом доме, но старый джентльмен очень хвор и даже, по-видимому, умирает”. И тогда Ханна Дэнби ушла, так больше никогда и не повидав своего старого хозяина.