Тернистым путем [Каракалла]
Шрифт:
– А совесть? – робко спросила Мелисса.
– Она иногда возвышает свой неприятный голос, – проговорил он мрачно. – По временам она действительно бывает весьма назойлива, но ведь можно не давать ей ответа. А потом, тому, что называется совестью, известны причины каждого деяния, и, обсудив все, она изрекает мягкий приговор. И тебе также следует брать с нее пример, так как ты…
– О господин, что может значить для тебя мое ничтожное мнение? – с тоскою проговорила Мелисса.
Но Каракалла, точно оскорбленный этим вопросом, воскликнул с удивлением:
– Неужели я еще должен объяснять это тебе? Ты ведь знаешь, созвездия говорят как тебе, так и мне, что нас соединяет высшая сила, подобно тому, как она соединяет свет и теплоту. Разве ты забыла, что мы оба ощущали еще вчера? Неужели же я ошибаюсь? Разве душа Роксаны не вселилась в это божественное, прекрасное тело, чувствуя стремление к утраченному ею товарищу?
Эти слова были произнесены страстно и сопровождались судорожным движением век; но когда он почувствовал, что ее рука, которую он держал в своей, стала дрожать, он пришел в себя и продолжал тихо, но внушительно:
– Я хочу, чтобы ты взглянула внутрь этой груди, закрытой для всех других, потому что, благодаря тебе, мое осиротившее сердце наполнилось новою жизненною силою, потому что я благодарен тебе, как утопающий своему спасителю. Я задохнусь и погибну, если подавлю в себе это желание открыть перед тобою мою душу!
Что за перемена произошла с этим загадочным человеком?
Мелиссе казалось, что она смотрит в лицо человека совершенно незнакомого. Хотя у императора по временам и дрожали еще веки, но его глаза сияли каким-то мечтательным блеском, а все черты его лица как-то особенно помолодели. К этому прекрасно сформированному лбу так хорошо пристал украшавший его венок. К тому же она только теперь заметила это, он был облачен в самую великолепную одежду. На нем был легкий панцирь из толстой шерстяной материи, покрытый пурпурной тканью, а с открытой шеи спускался драгоценный, имевший форму щита медальон из великолепных драгоценных каменьев в золотой оправе, посреди которого красовалась большая голова Медузы с прекрасными, но возбуждающими ужас чертами. Золотые львиные головы на каждом зубце короткой одежды, верхнюю часть которой прикрывал поддельный панцирь, были изящными произведениями искусства. Вокруг ног и щиколоток повелителя обвивались сандалии, украшенные драгоценными каменьями и золотым шитьем.
Он был одет сегодня не то что какой-нибудь сын знатной семьи, желающий понравиться, нет, на нем был настоящий императорский наряд, и сколько старания употребил раб-индиец при расчесывании его жидких волос!
Теперь он слегка провел рукою по лбу и бросил мимолетный взгляд в серебряное зеркало, помещавшееся на низком столике в головах ложа. Снова подняв голову, он своим ищущим любви взглядом встретился с глазами Мелиссы.
Она в испуге опустила их. Неужели император нарядился и оглядывал себя в зеркале ради нее? Едва ли это было мыслимо, а между тем это было ей лестно и приятно. Но уже в следующую минуту в ней проснулось горячее, непреодолимое желание с помощью какого-нибудь волшебства перенестись далеко-далеко от этого ужасного человека. В ее воображении возник тот корабль, который Вереника приготовила для нее. Она хотела и должна бежать на нем, хотя бы и пришлось надолго расстаться с Диодором.
Замечал ли Каракалла то, что происходило с нею?
Но ему нельзя было дать разгадать ее, и поэтому она выдержала его взгляд и поощряла его продолжать разговор. А у него сердце забилось радостною надеждою, так как ему вообразилось, что его собственное сильное волнение начинает передаваться и Мелиссе.
В эту минуту, как и неоднократно прежде, им овладело серьезное убеждение, что даже величайшее из его преступлений было действительно необходимо и неизбежно. В его кровавых деяниях замечалось также нечто великое, необычайное, и это, он воображал себя знатоком женских сердец, это должно было, помимо страха и любви, которую, ему казалось, он внушал ей, вызвать в Мелиссе еще и удивление к нему.
Еще ночью, при пробуждении, затем в ванне он чувствовал, что ее присутствие так же необходимо ему, как животворный воздух, как надежда. То, что он чувствовал к ней, была та именно любовь, которую воспевают поэты.
Как часто он насмехался над этим чувством, говоря, что он защищен бронею от стрел Амура. Теперь он в первый раз ощущал то смешанное с боязнью блаженство, то горячее, страстное томление, которое известно было ему из многих песен.
И вот тут стояла любимая им девушка. Она должна была выслушать его, должна была принадлежать ему не путем насилия, не по императорскому приказанию, а по свободному влечению сердца.
Этому должны были помочь его признания.
Быстрым движением, как будто сбрасывая с себя последние остатки утомления, он выпрямился и заговорил со сверкающими глазами:
– Да, я убил Гету, моего брата. Ты содрогаешься. А между тем… Если бы обстоятельства сложились так же сегодня, когда мне известны последствия моего поступка, то я сделал бы то же самое. Это тебя пугает, но, прошу тебя, только выслушай меня. Ты тогда наверняка скажешь вместе со мною, что сама судьба принуждала меня действовать так, а не иначе.
Тут Каракалла остановился, а так как испуг и волнение, отражавшиеся на лице Мелиссы, он принял за участие, то, будучи уверен в ее внимании, начал:
– Когда я родился, мой отец еще не был облачен в пурпурные одежды, но уже стремился к владычеству. Предзнаменования дали ему уверенность в достижении его. Матери все это было известно, и она разделяла его честолюбивые замыслы. В то время, когда я еще находился у груди кормилицы, отец сделался консулом. Четыре года спустя он уже овладел троном. Пертинакс был убит. Презренный Дидий Юлиан купил себе власть. Это заставило отца возвратиться в Рим из Паннонии. А нас, детей, то есть моего брата и меня, он между тем приказал удалить из города. Только тогда, когда было сломлено последнее сопротивление на берегах Тибра, он призвал нас обратно.
Я был пятилетним ребенком, и, однако, один день из того времени так запечатлелся в моей памяти, как будто все тогда совершавшееся происходило сегодня. Отец торжественно въезжал в Рим. Первым его делом было воздать телу Пертинакса принадлежавшие ему почести. Из каждого окна и балкона во всем городе висели ковры. Цветные гирлянды и лавровые венки украшали дома, благовония веяли на нас, куда бы мы ни повернулись. Ликование народа смешивалось с военного музыкой. Развевались платки, слышались клики. Это относилось к отцу, но также и ко мне, будущему цезарю. Мое маленькое сердце было переполнено радостною гордостью. Мне казалось, как будто я на несколько голов выше не только других мальчиков, но и всех взрослых людей, которые толпились вокруг меня.
Когда началось печальное шествие в честь Пертинакса, мать собиралась взять меня с собою в колоннаду, где были приготовлены места для женщин-зрительниц, но я отказался последовать за нею. Отец рассердился. Но когда он услыхал мое восклицание, что я мужчина и будущий император, что я готов скорее не видеть совсем ничего, чем показаться народу среди бабья, то улыбнулся. Тогда он приказал Цило, бывшему тогда городским префектом, свести меня к седалищу прежних консулов и старых сенаторов. Это было мне очень приятно. Но когда по его приказанию за мною последовал Гета, мой брат, то вся радость моя была испорчена.