Терпеливый снайпер
Шрифт:
Мы тем временем добрались до нашего постоялого двора под названием «Медведь», где, по словам превозносившего это заведение сеньора Кеведо, недурно кормили, еще лучше поили и давали сносный ночлег. Стоял «Медведь» на одноименной улочке, почти на самом берегу Тибра, и вообще цены бы ему не было, если бы не опасная близость – не дальше аркебузного выстрела – к печально знаменитой Торре-де-Нона, зловещей папской тюрьме с железными брусьями на фасаде, на которых принято было вешать приговоренных, причем трупы казненных долго еще оставались выставлены на всеобщее обозрение. Весь Рим, как и прочие области папского государства, находился в юрисдикции его святейшества Урбана VII, а тот правил в своих владениях как самодержавный монарх. Что же до нашей гостиницы, то существовала она уже очень много лет, занимала здание внушительного вида и считалась одной из лучших в городе. С постояльцев драли по тридцать эскудо в месяц, и мы с капитаном по скудости наших эскудо нипочем бы не смогли позволить себе проживанье там, если бы не дон Франсиско, который пребывал в Риме по служебной надобности с официальным, хоть и негласным, поручением, а потому жил на казенный счет. Отведенный нам номер был просторен и светел, и через арочное окно, украшенное романскими капителями, виднелся кусочек Тибра, замок Сан-Анджело и исполинский купол собора Святого
Услаждая зрение этим прекрасным видом, мы отлично поужинали, а потом еще лучше выспались на мягких кроватях с чистыми простынями. А наутро, чуть рассвело, капитан Алатристе и дон Франсиско отправились по каким-то важным делам, в суть которых меня не посвятили. Неожиданно предоставленный самому себе, я повозился немного со служанкой, чистившей мое платье – молоденькой, смазливой и довольно бесстыжей римлянкой, – потом взял свою украшенную вышивкой и перьями шляпу, плащ и шпагу и побрел по улице куда глаза глядят в рассуждении побродить без определенной цели по Вечному городу. По пути восхитился несколькими очень приятными личиками, припомнив кстати старое солдатское присловье: «Римское личико, фигурка веронская, поступь флорентийская, ученость болонская». День был зимний, холодный, но приятный: яркое солнце взошло над городом, отчего поголубела вода в фонтанах и укоротились тени церквей, колоколен и палаццо. Ноги сами принесли меня на берег реки, к мосту Сикста. Панорама оттуда открывалась волшебная – помимо стен и купола Ватикана, на другом берегу величественно возвышался круглый замок, в античные времена служивший мавзолеем императору Адриану. Как было не вспомнить, озирая его, что сто лет назад, 6 мая 1527 года, когда Рим подвергся разграблению, за стенами Сан-Анджело нашел себе убежище папа Клемент VII.
Мог ли я, солдат, не остановиться на мосту, вопрошая себя в изумлении, каким образом войску императора Карла – десяти тысячам германских ландскнехтов, шести тысячам испанцев, четырем тысячам итальянцев и валлонов – голодному, оборванному, изнуренному долгим переходом, без артиллерии – удалось взять приступом этот огромный город? Первыми по штурмовым лестницам на стены полезли наши ветераны-аркебузиры. Испанцы, с лестницами и кошками, с криком «Испания, Испания! Бей-убивай!» ударили через Бельведер и ворота Святого Духа после того, как уже на стене пал, сраженный пулей перед свой ротой, капитан Хуан де Авалос, и рубили и резали всех, кто попадался им под руку, сдавались они или нет, и самому Иисусу Христу не было бы пощады, попроси он ее, так что по мере их продвижения во всю ширь улицы Лунгара не оставалось за ними ни единой живой души – но сплошь мертвые тела. А на том месте, где стоял я нынче, другая рота испанской пехоты под началом капитана, чье имя история не сохранила, бешеным, безумным броском по открытому пространству, по голым камням моста Сикста, который насквозь простреливался папскими пушкарями и аркебузирами, под градом ядер и пуль прорвалась к самым воротам, и не вернулся ни один. Спору нет, испанцы, когда по окончании битвы город был отдан на поток и разграбление, не только не остались в стороне и не отставали от других победителей, но и превзошли их в насилиях, бесчинствах и лютой жестокости; но ведь правда и то, что не в пример другим солдатам – так же точно было и при взятии Павии и многих прочих городов, в случае отказа капитулировать предаваемых огню и мечу, – мои соотечественники, свято чтившие обычай нашей нации держаться под огнем необыкновенно стойко и дисциплинированно, принимались за грабеж и бесчинства не прежде, чем бывала одержана полная победа и исполнен их долг перед капитанами и императором.
Ну а про ту печальную участь, что выпала Риму, отданному во власть победителям, понаписано очень много, и к этим книгам отсылаю я любознательного читателя. Он узнает – и лучше, чем я бы мог ему про это рассказать, – что всему виною были подлый нрав, злая воля и нечеловеческая жадность папы Клемента VII, решившегося сыграть на руку Франции, вступить в антииспанскую лигу и воспрепятствовать тому, чтобы на голове Карла, помимо императорского венца, утвердилась и корона неаполитанских королей. Узнает и о том, что в ужасные дни, последовавшие за взятием Рима, так же мало боялись Бога, как стыдились людей, разоряя церкви и святыни заодно с дворцами вельмож и домами простых горожан. Сорок тысяч убитых – таков был итог, и живые порою могли бы позавидовать павшим, ибо ярость победителей не щадила и соотечественников, включая и послов Испании и Португалии; и если германские ландскнехты, свирепые, беспощадные и упитые, как и положено немцам, вспоминали о своем лютеранстве – да, такие вот имперские парадоксы, – чтобы свести давние счеты с любым патером, епископом или кардиналом, до какого только могли дотянуться, то испанцы, к прискорбию, не уступали им в издевательствах, бесчинствах и зверстве, каких не видано было и в землях дикарей-карибов. Солдаты врывались в дома, убивали всякого, кто пытался сопротивляться, грабили и насиловали, обращали в рабство богатых людей, сотнями бесчестили монахинь, гоняли по улицам в шутовских процессиях священников и монахов. Всеобщая резня, бессчетные жертвы. В скором времени приняли во всем этом участие шайки дезертиров, разбойников и разнообразного отребья, которые, как стервятники, ища поживы, всегда следуют за войском, – и в городе на несколько месяцев воцарился сущий ад. Немцы и испанцы, оспаривая женщин и добычу, грызлись меж собой, как псы, и любую матрону или девицу, попавшую им в руки, насиловали, проигрывали в кости, обращали в проститутку или наложницу. А потом, пресытившись, выбрасывали из казарм на потеху и поругание вышеуказанному сброду, кружившему там же, и в конце концов – на погибель от рук этой мрази. Хорошо передает обстановку романс, сложенный в то время о взятии Рима:
По семи холмам несется Вопль горестный и стон: Дочерей лишают девства, Сыновей ведут в полон.Ну а я, знающий, какие бесчисленные беды обрушились на город сто лет назад, не переставал дивиться, что жители его, узнавая во мне испанца, не кривились злобно, не плевали в лицо, не набрасывались с кулаками. И это лишний раз убедительнейшим образом доказывало, что человеку свойственно забывать великие горести и стараться совершенно изгладить их из памяти. Иные видят корень этого в доктрине христианского всепрощения, но я, солдат по ремеслу и по обстоятельствам, то есть тот, кому на протяжении долгой и изнурительной жизни чаще случалось быть палачом, нежели жертвой, считаю, что так показывает себя склонность человека примиряться с действительностью. И проявляется здесь инстинкт выживания, переплетенный с сиюминутными
Стоя в приемной дворца Мональдески, Диего Алатристе видел в открытое окно церковь Тринита-деи-Монти на крутом склоне, поросшем сорняками и заваленном мусором. По всему дому стучали молотки, перекрикивались рабочие. Во дворце, номинально считавшемся резиденцией испанского посла в Риме, кипела работа. Везде стояли козлы, сновали маляры и штукатуры, и широкая лестница из камня и дерева, по которой капитан и дон Франсиско поднялись на второй этаж, гудела и скрипела под ногами. На самом деле, пояснил Кеведо, посол бывает здесь лишь изредка, потому что проводит почти все время на великолепной Вилле Медичи, расположенной на горе, за церковью Тринита и за Пинчо. Дворец Мональдески, который уже стали называть «Палаццо ди Спанья», короне не принадлежит: он взят в аренду на то время, пока не будет определен его статус. Граф-герцог Оливарес – человек, родившийся в Риме, где его отец был послом, – мечтал превратить это шестиэтажное величественное и очень удачно расположенное здание в цитадель и средоточие испанской дипломатии. И попутно – насолить кардиналу Ришелье, тоже имевшему виды на палаццо.
Алатристе был с непокрытой головой – шляпу, плащ и портупею со шпагой и кинжалом он отдал слуге. По настоятельной просьбе дона Франсиско, собираясь сюда, он тщательно вычистил свои солдатские сапоги, надел чистую сорочку с валлонским воротником и, как мог, привел в относительно божеский вид платье – собранные под коленями полотняные штаны и замшевый колет с костяными пуговицами. В одном из больших зеркал на стене мельком оглядел себя – сухощавого, жилистого, среднего роста, по обыкновению коротко стриженного, с густыми усами, с внимательными глазами, меняющими цвет, как морская вода. Со шрамами на щеках, на лбу, на руках. Вы из тех людей, капитан, ласково улыбаясь, сказал ему дон Франсиско, покуда они завтракали в остерии кашей и дынным вареньем, которые вживе являют то, что изображают обычно на гравюрах.
Глаза Алатристе задержались на большой картине: это было батальное полотно, где в немыслимом ракурсе и с нарушенной перспективой на фоне зимнего пейзажа, то есть – на дальнем плане, представлен был осажденный город. На среднем плане тянулись оборонительные линии, траншеи и войска, идущие в атаку, а на переднем – справа и слева – в сопровождении тощих верных псов, под знаменем с андреевским крестом шли на приступ солдаты. Оборванные, обтрепанные, почти в лохмотьях, в бесформенных шляпах и продранных дырявых плащах; однако внимательный наблюдатель, знающий, что внешность обманчива, отметил бы, как умело несет это свирепое воинство оружие – пики, шпаги, аркебузы – и в каком неукоснительно строгом порядке держит строй, уходящий к самым траншеям. Алатристе, как ни старался, не мог узнать место действия. А ведь в свое время и сам мог быть под стенами осажденного города. Хальста, Амьена, Бомеля? Остенде, или Берг-оп-Зоома, или Юлиха? Или Бреды? За тридцать-то лет столько было этих осад и штурмов, что в его памяти все воюющие города стали неотличимы один от другого. Тем более что уж ему-то никогда не доводилось смотреть на битву так вот, сверху, издали, с птичьего полета – это больше подобает полководцам, которые на переднем плане полотен, написанных, чтобы увековечить их славу и блеск, при полном параде, красуясь верхом на вздыбленных скакунах, бестрепетно указывают жезлом на врага. Нет, в воспоминаниях капитана Алатристе неизменно скуден был пейзаж, и куц обзор, и видел он это все вплотную, и точка его зрения не поднималась выше бруствера: какая там перспектива в грязи и сырости траншей, в голоде, холоде и вечном недосыпе, в шмыгающих под ногами крысах, в клопах, вшах и блохах, которыми кишит одеяло, в дожде, под которым безнадежно мокнут часовые, в кровопролитных атаках, в резне нос к носу и пальбе в упор? Служба такая. Такое уж ремесло у верной пехоты его католического величества, воюющей с целым светом, измытаренной, плохо оплачиваемой, ненасытно-алчной до трофеев и добычи, склонной иной раз взбунтоваться, но под неприятельским огнем – неколебимо стойкой, а в рукопашной – беспощадно мстительной. Даже в лохмотьях неизменно остававшейся горделивой и грозной.
Бесшумно, не скрипнув смазанными петлями, отворилась дверь. Диего Алатристе заметил это, когда она уже была открыта, и, обернувшись, увидел, что с порога смежной комнаты, обставленной дорогой мебелью и устланной коврами, смотрят на него три человека. Один из них был дон Франсиско де Кеведо. Другой – высокий, осанистый, одетый в зеленый атлас, затканный серебром, с золотой цепью на шее. Третий – длинноволосый и усатый, с клочком волос под нижней губой – был весь в черном, и однотонность костюма нарушали только белый накрахмаленный воротник сорочки и крест ордена Сантьяго, вышитый красным на груди слева. Все трое продолжали молча рассматривать Алатристе. И, почувствовав себя неловко от этих пристальных взглядов, тот сделал легкий почтительный поклон, ожидая, что Кеведо подаст какой-нибудь знак, но поэт оставался бесстрастен и смотрел точно так же, как остальные двое, и лишь спустя минуту чуть повернул голову к зеленоатласному и очень тихо произнес несколько слов. Тот кивнул, не сводя глаз с капитана. Алатристе по наружности и осанке догадался, что это, наверное, дон Иньиго Велес де Гевара, граф Оньяте, посол Испании в Риме, по словам Кеведо – приближенный короля и ставленник Оливареса. Кто такой кабальеро в черном, осталось неизвестным.
Прошло еще полминуты, и вельможа с золотой цепью дважды кивнул, как бы давая понять, что удовлетворен. Длинноволосый закрыл дверь, и Диего Алатристе вновь остался в одиночестве. Звякнул где-то колокольчик, и вскоре показавшийся из другой двери слуга повел его вниз по лестнице. Наконец капитан очутился в комнате с выбеленными голыми стенами, где кроме стола и четырех стульев стояла железная печка с трубой до потолка, а в зарешеченное окно виднелась площадь с Палаццо ди Пропаганда Фиде [56] , на который указал капитану дон Франсиско, когда они вышли из кареты, доставившей их с улицы Орсо. Алатристе еще смотрел в окно, гадая, за каким дьяволом он тут торчит и чего дожидается, когда за спиной у него отворилась дверь. И, еще не успев обернуться и взглянуть на вошедшего, услышал музыкально высвистанную руладу. От столь знакомого ему зловещего «тирури-та-та» по коже побежали мурашки. Капитан повернул голову так резко, напряженно и настороженно, словно сам сатана тронул его сейчас за плечо.
56
Дворец распространения веры – штаб-квартира ордена иезуитов.