Тесей. Бык из моря
Шрифт:
Тени окружили ее ясные глаза: судьба в тот день чересчур спешила. Оторванная ото всех, кого знала, от своих подруг, она осталась только со мной.
– Пусть меч побудет у тебя до утра, – сказал я. – У меня есть копье.
Я стянул кожаную куртку и потянулся к лампе, чтобы погасить ее. Тут она заговорила, негромкое глухое бормотание ничуть не напоминало чистый голос перед битвой. Я подошел к ней, но она поглядела на меня глазами дикой кошки, забившейся в расселину в скале, и мне пришлось остановиться.
– Что ты говоришь? – спросил я тогда. – Я не слышу тебя.
Тут она высунула руку и показала на мою
– Умой! – сказала она и ткнула большим пальцем в сторону земли. – Плохо, плохо.
Я ответил, что рана засохла и завтра я омою ее в море, но она указала на кувшин с вином и сказала:
– Хорошо!
Должно быть, язык берегового народа стал ускользать у нее из памяти после дневных испытаний.
«Бедная девочка, – подумал я, – все знают, какая участь ждет пленницу, когда умирает захвативший ее воин». Чтобы она успокоилась, я плеснул на рану вина, хотя она засаднила и вновь начала кровоточить.
– Видишь, – проговорил я, – все чисто.
Оторвав голову от домотканой подушки, она что-то пробормотала.
– Спокойной ночи, Ипполита. Ты – моя почетная гостья, священная перед богами. Да благословят они твой сон.
Я постоял мгновение, желая только погладить ее по голове. Должно быть, на ощупь легкие волосы ее покажутся детскими… Но она могла испугаться; поэтому я улыбнулся и вновь повернулся к лампе. Когда я отошел, из-под одеяла послышалось ворчливое «спокойной ночи».
Сердце мое полнилось счастьем, блохи докучали телу, и я не мог уснуть. Грезилась мне, конечно, будущая любовь, но и эти мгновения казались драгоценными. Должно быть, какой-то бог предупредил меня о том, что времени терять нельзя.
Снаружи располагалась утоптанная деревенская площадь. Часовые развели там костер и поддерживали его всю ночь. Свет его проникал внутрь сквозь дверные щели и крохотное окошко, почти такой же яркий, как в только что погашенной лампе. Она повернулась на бок, поймала на себе мой взгляд и легла на другой бок. Наконец усталая юная девушка начала задремывать, а скоро и глубоко уснула. Убаюканный ее ровным дыханием, я и сам вскоре ощутил дремоту. Сегодняшний подъем был долгим – через леса и по склону горы.
Я проснулся от шуршания в тонкой плетеной стенке, обмазанной глиной. Ненавижу крыс: они доделывают на побоище то, с чем не справились стервятники и псы. Малейший скрежет их зубов пробуждает меня. Сторожевые костры потускнели и побагровели, недалеко было уже до рассвета. Сонный, я решил: «Ну ее, все равно моя собака осталась в Афинах».
Тут от стены возле постели Ипполиты отвалился кусок глины, открывая дыру, из которой появилась рука.
Сперва я подумал, что это один из моих людей набрался наглости и провертел себе дырку, чтобы подсматривать, а потому потянулся к копью. Но, разглядев ладонь, я заметил, что она не мужская, увидел и рукав из вышитой кожи. Опустившись, рука прикоснулась к ее плечу. Тут я притих и принялся глядеть сквозь прищуренные веки.
Она проснулась, охнув и вздрогнув, – оттого, что забыла, где находится. А потом увидела руку и повернулась ко мне, чтобы проверить, вижу ли я. Мне удалось вовремя прикинуться спящим. Она взяла ладонь подруги в обе руки и прижала к щеке. Юная потерявшаяся дикарка скрючилась у стены, тусклый отблеск костра бросал тень на ее горло. И все же она скорее утешала, чем принимала утешение.
Ладонь стиснула ее руку, потом скользнула назад в отверстие. Вернулась она обратно уже с кинжалом.
Она глядела не шевелясь – как и я сам. Кинжал был подобен тем, с которыми совершалась мистерия, – короткий, тонкий, с острым как игла острием. На миг настала тишина, затем в стену поскребли – должно быть, сейчас поблизости находился кто-то из стражей и даже шептаться было опасно. Услыхав этот звук, она приняла нож, погладила руку и поцеловала ее. Ладонь исчезла.
Став на колени на ложе, она припала глазом к дыре, но, кажется, опоздала, потому что сразу же отодвинулась и села, скрестив ноги и с оружием в руках. Ипполита поежилась от предрассветного холода, блеснуло лезвие. Короткая рубашка открывала нагие руки и стройные длинные ноги, покрытые тонкими шелковинками – как буковые орешки. Наконец она попробовала острие кончиком пальца, положила кинжал на одеяло и некоторое время сидела, обхватив плечи руками. Она глядела на пол возле постели; я вспомнил, хотя и не мог шевельнуться, чтобы посмотреть, что именно туда она положила меч.
Наконец она воздела руки в молитве и обратила лицо не к луне, а к пыльным балкам крыши. Взяла кинжал в руки, скользнула на пол и осторожно направилась ко мне.
Теперь она увидит, открыты ли мои глаза, и я полностью сомкнул их. Я ощутил на себе ее легкое дыхание, запах теплой рубашки и волос. Будь на ее месте любая другая женщина в мире, я бы со смехом вскочил и заключил ее в свои объятия. Но как человек, связанный обязательством богу, я не мог этого сделать. Я не знал, чьей властью вершится все это, но власть эта отдала повеление, что стало сильнее данного мне обета. Теперь Ипполита не была более царицей и повиновалась какому-то другому, неведомому закону. Но все же я не мог так поступить. Я лежал, прислушиваясь к биению своего сердца и ее дыханию. Я вспомнил, как пронзил мой щит ее дротик, и подумал: «Если смерть и придет ко мне, она будет легкой». Ожидание казалось мне бесконечным, а сердце стучало: «Ты знал, ты знал…»
Она склонилась надо мной и вдохнула.
«Готовится», – подумал я. И тут к лицу моему прикоснулась – не рука и не бронза, а капля теплой воды.
Она ушла, я слышал ее легкую поступь. С сонным стоном я повернулся на бок – чтобы видеть ее – и замер.
Угли снаружи сгребли, над ними поднялось быстрое пламя, осветившее ее слезы, пока она пыталась смолчать. Тыльная сторона руки стискивала нож и зажимала рот. Груди подрагивали под тонкой белой тканью. Она подняла подол, чтобы утереть слезы, но я не ощутил прилива желания. Мне было так жаль ее. Я хотел было заговорить, но побоялся посрамить гордость.
Спустя некоторое время она притихла. Руки упали по бокам, прямая словно копье, она застыла, глядя перед собой. А потом медленно подняла кинжал вверх к небесам, словно бы делая приношение. Губы ее шевельнулись, а руки заметались, свивая тонкий узор. Я смотрел на нее, удивляясь, а потом вспомнил: этим ритуалом начиналась пляска. Она вновь воздела кинжал, пальцы побелели на рукояти, острие застыло над грудью.
На Крите долгую жизнь на арене даровала мне быстрота, но никогда мне не приводилось двигаться настолько быстро. Я подоспел к ней, еще толком не осознав, что творится; одна рука моя обняла ее за плечи, другая стиснула запястье.