Тетрадь для домашних занятий. Повесть о Семене Тер-Петросяне (Камо)
Шрифт:
В Льеже было туманно и моросил дождь. Но и под дождем в воскресенье встречали голубей: их увозили в клетках за город, отпускали и потом ждали, чей голубь прилетит первый. В воскресенье казалось, что люди живут хорошо — сидели в кафе, пили вино, играли в кегли, катались с детьми на речных пароходах с разноцветными флагами. А наутро он снова уходил в гремевшую толпу, и в светлеющем небе плотно чернели впереди длинные трубы, а лица людей были неразличимы во мгле.
Он быстро вышел на все связи в Льеже и потом в других городах, куда ему приходилось выезжать, и люди, разные и часто незнакомые друг с другом, участвовали в его деле, и от этого становилось еще яснее, что то, что их связывает, выше них — выше их радостей, забот, привязанностей и всего другого, что есть в каждой жизни. Здесь, за границей, он впервые увидел свое дело без тех людей, с которыми был связан в России и от которых оно было для него неотделимо; он верил им, и эта вера переходила потом к тому, чем они занимались, а здесь он как бы узнавал свое дело в «чистом виде», во всей его самостоятельной силе и способности объединять людей, а от этого и люди, с которыми он так легко и стремительно сходился, открывались ему сначала же в самом своем главном — в том, что, несмотря на их безбедную (почти у всех) жизнь, заставляло их рисковать собой.
Из Варны «Зора» вышла 12 декабря. Провожали Литвинов и Стомоняков. Было десять часов утра. «Зора» взяла курс на Трапезунд. На мачте развевался болгарский флаг. В каюте капитана были еще флаги: румынский, турецкий и русский. На Кавказ Литвинов советовал повернуть только в открытом море. В открытом море начался шторм.
Но еще до шторма он почувствовал тошноту, стала кружиться голова. В море он был впервые, и эти признаки морской болезни удивили его. Он заперся в своей каюте, лег на койку и закрыл глаза, чтоб не видеть, как наклоняется и падает на него потолок. Но и с закрытыми глазами чувствовал, что валится куда-то вниз и в сторону, как будто опрокидывают койку, на которой он лежит, а потом показалось, что проваливается внутрь себя, и его стало рвать. Он сполз с койки, почти на четвереньках, хватаясь руками за ступеньки, поднялся на палубу. Палуба вздымалась под ногами. Он вцепился руками в борт. Кто-то сзади его обнял, кричал в самое ухо, но он не мог различить слов, потому что в ушах гудело.
Потом он снова лежал на койке и уже ясно видел у самого своего лица лицо Каютенко и как тот выжимает ему в рот лимон. Вдруг Каютенко исчез, и тогда он взял лимон сам и стал высасывать его, потому что все вокруг по-прежнему опрокидывалось и неслось вниз, и он понимал, что это кружится голова. Каютенко вернулся не скоро и не подошел к нему, а остановился в дверях, и его удивило, что лицо Каютенко и вся одежда на нем мокрые, и он хотел спросить, что случилось, но Каютенко опередил его и крикнул, что начался шторм…
И тогда он услышал вдруг грохот волн, и еще доносились с палубы крики людей. Он вскочил с койки и, не замечая, что сразу почувствовал себя здоровым, взбежал по узким крутым ступенькам на палубу. В потемневшем грохочущем пространстве легко и весело раскачивалась во все стороны верхушка мачты с флагом. Волны подымались над палубой и заливали ее потоками воды, и тогда палуба исчезала под водой и казалось, что корабль потонул.
На палубе никого не было. Из люка машинного отделения вылезал коренастый человек в тельняшке. Он узнал кочегара болгарина Христова. За Христовым вышел Каютенко, что-то крикнул, Христов, спотыкаясь, побежал по палубе в сторону кормы, исчез в хлынувшей на корму волне, снова появился, нырнул в какой-то люк.
Он пошел к Каютенко, хватаясь обеими руками за борт палубы, и Каютенко, увидев его еще издали, что-то крикнул, но он не расслышал, а когда подбежал ближе, палубу снова залило, и он упал, а Каютенко продолжал стоять, ухватившись руками за перила над люком, и крикнул, выплевывая воду и задыхаясь:
— Что, начальник, помог лимон?! Теперь ничего не поможет!.. Машину залило…
Он вскочил на ноги, оттолкнул
— Курс один — к черту в пекло!.. Ты что, оглох?! Или не веришь собственным ушам? Мотор не работает! Будем болтаться, пока не потонем! Моли бога, чтоб кто-нибудь подобрал!
Он схватил Каютенко за грудь и стал трясти:
— Какой бог?! При чем бог?! Почему не работает мотор?!
Потом, вспоминая это, он думал, что, конечно, слышал то, что сказал Каютенко о моторе, и даже, несмотря на грохот волн, слышал, что мотор не работает, но он не хотел этого понять, потому что тогда он должен был понять и то, что «Зора» никуда больше не пойдет и не доберется даже до ближайшего берега, — и это была первая в его жизни и такая грандиозная неудача. Он тогда хотел взорвать яхту — в трюме на случай неудачи была «адская машина», и провода от нее вели в его каюту. Но Каютенко сказал, что зачем взрывать яхту, когда оружие и так все пойдет на дно, и команду нельзя посадить на шлюпки, чтобы спасти, и он сам знал, что взрывать надо, только если их задержат в русских водах — тогда оружие станет основанием для шумного процесса и, может быть, даже для смертного приговора, и он сказал о взрыве не потому, что думал о том, что их ждет, а потому, что в тот момент вообще не думал о дальнейшем и не знал, что теперь делать, если даже останется жив. О том, чтоб взорвать, он сказал Каютенко там же, на палубе, у люка в машинное отделение, после того как схватил Каютенко за грудь, а тот не ответил, и тогда, теряя от бессилия и отчаянья рассудок, он крикнул, что взорвет яхту, а Каютенко, не глядя на него, спокойно и даже небрежно сказал, что оружие все равно погибнет. И после этих слов палубу опять накрыла волна, а когда вода схлынула, он увидел, что лежит, обняв Каютенко, а тот лежит спиной к нему и схватился за борт, и, не отпуская Каютенко, он сказал:
— Что делать, Каютенко, придумай, ты на «Потемкине» был!
Каютенко встал, помог и ему подняться и сказал:
— Привяжись к чему-нибудь, а то снесет!..
Он заплакал. (Каютенко не мог этого видеть, потому что лица у них обоих были залиты водой и сквозь грохот и свист ветра нельзя было расслышать даже громкое рыдание.) Яхта проваливалась между волнами; и тут же взлетала, раскачиваясь и накреняясь так, что флаг на мачте касался воды. В трюме протяжно и страшно скрипело, словно медленно, бесконечно открывались ржавые ворота…
Весь день и всю ночь шторм не утихал. К утру следующего дня трюм заполнился водой.
Спасли румынские рыбаки. Они возвращались с лова. С их рыбацкой шхуны он смотрел потом, как «Зора» тонула. На верхушке мачты все еще развевался флаг, волны поглощали мачту, а она выныривала, и в сером хаосе бури то и дело возникала верхушка мачты с флагом, и это было как сигнал, который кто-то подавал из глубины моря.
Потом он нанял на берегу людей и пытался выловить сетями оружие…
В Тифлис вернулся в конце зимы, удивлял всех веселостью, благодушием, таскался по духанам, исчезал, появлялся студентом, князем, кинто, офицером, карачогелом, в марте уехал в Петербург — в бурке, в белой черкеске, с паспортом князя Дадиани в вагоне первого класса, был изящен, строг, пленил всех манерами и достоинством, объяснился в любви соседке по купе — молодой, рыхлой жене инженера (возвращается после курорта, знает петербургский свет), в Петербурге жил в лучшем номере гостиницы «Европейская», по ночам изготовлял бомбы в лаборатории Игнатьева, утром пьяно вваливался в гостиницу, давал швейцару рубль, требовал молока (все знали: грузинский князь опохмеляется молоком), читал о себе в «Петербургских ведомостях» («Вчера князь Кока Дадиани посетил графиню М»), уезжая в Тифлис, на прощание огорошил швейцара гостиницы пятаком, на вокзале, еще в фаэтоне, подозвал полицейского — снеси, голубчик, чемоданы!
– и уже в вагоне, медленно поднявшись вслед за полицейским, дал ему сэкономленный на швейцаре рубль, до Тифлиса отсыпался, сошел с поезда перед станцией, у стрелки, где ждали Анета и Саша, — сбросил чемоданы, спрыгнул, потом шел с ними через сады, по кривым переулкам и улочкам Авлабара, шутил: полицейскому дал мало, чемоданы тяжелые, в Питере к ним не притрагивался, до фаэтона донес швейцар.
После его приезда Анета и Саша стали жить в Сололаках, в комнате с балконом и кружевными занавесками, по вечерам играли в лото, сплетничали с соседями, целыми днями сидели у окна, смотрели на улицу, никуда не выходили, зазывали мацонщика с хурджином, кинто с корзиной, иногда заходил знакомый офицер или студент — и так за несколько дней он переправил из Авчал в Сололаки все бомбы. Потом в Авчалах, в заброшенном сарае посреди сада, стал изготовлять бомбы вместе с Илико и Вано. Однажды бомба взорвалась, осколки вошли ему в левую руку и повредили правый глаз. Джаваир водила к знакомому глазнику Мусхелишвили, потом — в частную лечебницу Соболевского, Соболевский лечил ему руку. Анета и Саша прождали десять дней, взяли извозчика и приехали в Авчалы. Он их выругал, в наказание, экономя деньги, велел вернуться в Сололаки пешком.
Потом с утра просиживал в тесных портняжных, слесарных, часовых мастерских, что напротив главной почты на Михайловской улице. Улица у почты суживалась, лица чиновников, входящих по утрам в большую нарядную дверь почты, можно было разглядеть… Один из чиновников как-то обернулся на проходившую мимо женщину, наткнулся на дерево, поспешно извинился. Лицо чиновника было худое, узкое, с большими кроткими глазами. Вечером он прошел за чиновником до самого его дома на Черкезовской, недалеко от почты, дождался, когда в маленьком окне первого этажа зажегся свет, убедился, что чиновник живет один, и на следующий вечер познакомился: чиновника толкнул проходивший мимо кинто, выругался, толкнул еще раз, с силой нахлобучил чиновнику на глаза фуражку, тот присел, молча, удивленно смотрел на обидчика, кинто, уже раздражаясь от его пассивности, громко ругался, и тогда он вышел из-за угла дома, откуда следил за ними, схватил кинто за шиворот, отбросил, поднял упавшую с головы чиновника фуражку, кинто убежал, чиновника звали Гиго Касрадзе.